Курт Воннегут-мл - Порожденье тьмы ночной стр 4.

Шрифт
Фон

- Да его родители наверняка и думать не думали, что Авраам - еврейское имя, - возразил я. - Оно им просто нравилось на слух. Они кто были? Простые люди с фронтира. Да знай они, что Авраам - имя еврейское, не иначе, как назвали бы парня как-то более по-американски: Джорджем там, Стэнли, а то и Фредом.

Две недели спустя текст Геттисбергской речи вернулся от Гитлера с приколотой к первой страничке собственноручной запиской фюрера. "Некоторые места этой речи чуть не вызвали у меня слезы, - писал он. - Все северные народы объединяет глубина чувств, испытываемых ими к солдатам. Пожалуй, это самые прочные узы, объединяющие нас".

Странно - мне никогда не снятся ни Геббельс, ни Гитлер, ни Гесс, ни Геринг, ни одно из кошмарных действующих лиц мировой войны, числящейся под номером "вторая". Вместо них мне снятся женщины.

Я поинтересовался у Бернарда Менгеля, стража, караулящего меня в часы моего сна здесь, в Иерусалиме, наводит ли его что-либо на догадки о том, что мне снится.

- Вчера, что ли? - уточнил он.

- Ну, вообще.

- Вчера вам снились женщины, - ответил он. - Вы все время повторяли имена двух женщин.

- Какие?

- Одну звали Хельга.

- Жена, - ответил я.

- А вторая - Рези.

- Ее младшая сестра. Подумаешь дело - имена.

- Еще вы сказали: "Прощай".

- "Прощай", - эхом повторил я. Это-то как раз понятно, что во сне, что наяву. Хельга и Рези ушли. Ушли навсегда.

- Еще вы вспоминаете Нью-Йорк, - продолжал Менгель. - Бормочете что-то, затем говорите: "Нью-Йорк", затем - опять бормочете.

- И это понятно, как и большая часть того, что мне снится. Прежде чем попасть в Израиль, я долго жил в Нью-Йорке.

- В Нью-Йорке, должно быть, как в раю, - предположил Менгель.

- Вы, пожалуй, и чувствовали бы себя там, как в раю. Для меня же это был ад - нет, не ад. Гораздо хуже.

- Что может быть хуже ада? - удивился Менгель.

- Чистилище, - ответил я.

6: ЧИСТИЛИЩЕ…

Так вот, о моем нью-йоркском чистилище: я провел в нем пятнадцать лет.

Я исчез из Германии в конце второй мировой войны. И всплыл, никем не узнанный, в Гринич-Вилидж. Там я снял унылую конуру на чердаке, где за стеною попискивали и копошились крысы. Там, на чердаке, я и жил, пока месяц назад меня не доставили для суда в Израиль.

Одно было хорошо в моем крысином чердаке: заднее окно выходило в маленький частный скверик, образованный смыкавшимися задними дворами крохотный Эдем, со всех сторон огороженный от улиц строениями.

Детям хватало там места играть в прятки.

Я часто слышал крик, доносившийся из этого крохотного Эдема, детский крик, неизменно заставлявший меня прислушиваться, застыв на месте. Сладковато-скорбный крик, означавший, что игра в прятки окончена, что те, кто еще прячутся, могут выходить из укрытий, потому что пора домой.

А кричали они:

- Три-три, нет игры, ты свободен - выходи!

А я, прятавшийся от столь многих, хотевших бы изловить или убить меня, так жаждал, чтобы кто-нибудь крикнул это мне, закончив мою бесконечную игру в прятки сладковато-скорбным:

- Три-три, нет игры, ты свободен - выходи!

7: АВТОБИОГРАФИЯ…

Я, Говард У. Кэмпбелл-младший, родился в Шенектеди, штат Нью-Йорк, 16 февраля 1912 года. Мой отец, сын баптистского священника, выросший в Теннесси, работал инженером в отделе инженерного обеспечения компании "Дженерал электрик".

В функции отдела инженерного обеспечения входили установка, обслуживание и ремонт тяжелого оборудования, которым "Дженерал электрик" торговала по всему свету. Отец, поначалу ездивший в командировки только по стране, дома бывал редко. Работа же его требовала таких изощренных форм выражения инженерного искусства, что на что-либо другое у него ни времени, ни фантазии почти не оставалось. Человек и его работа слились воедино.

Единственной, не относящейся к технике книгой, которую я видел у него в руках, была иллюстрированная история первой мировой войны. Такой фолиант с иллюстрациями в фут длиной и полтора фута шириной. Отцу, казалось, никогда, не надоедало рассматривать их, хотя на войне он не был.

Он так ни разу и не сказал мне, чем эта книга для него была, а я так и не спросил. Он лишь предупредил меня, что книга - не для детей, и мне ее рассматривать не полагалось.

Так что, естественно, я лазил в нее каждый раз, поило остаться одному дома. И разглядывал снимки; люди, висящие на заграждениях из колючей проволоки, изувеченные женщины, трупы, сложенные словно поленницы, словом - обычный антураж мировых войн.

Моя мать, в девичестве Виргиния Крокер, родилась в семье фотографа-портретиста из Индианаполиса. Домохозяйка и виолончелистка-любительница. Она играла на виолончели в симфоническом оркестре Шенектеди и одно время мечтала, что играть на виолончели буду и я.

Но из меня виолончелиста не вышло - мне, как и отцу, медведь на ухо наступил.

Ни братьев, ни сестер у меня не было, а отец появлялся дома редко. Поэтому на протяжении многих лет я составлял все мамино общество. Мама была красива, талантлива и склонна к меланхолии. Сдается мне, она почти всегда была пьяна. Помню, как однажды она налила полное блюдце спирта, насыпала туда поваренной соли и усадила меня за стол напротив себя.

А затем опустила в смесь спичку. Вспыхнуло пламя. Горящий натрий окрашивал его в почти безупречно желтый цвет, заставляя маму казаться мне покойницей, а меня - казаться покойником ей.

- Вот такими мы станем, когда умрем, - сказала мать.

Сия странная демонстрация напугала не только меня - ее самое она напугала тоже. Мать испугалась собственных причуд, и с тех пор я перестал быть главным ее компаньоном. С тех пор она вообще почти не говорила со мной - напрочь от меня отмахнулась. Наверняка из боязни учудить что-нибудь еще, похлеще.

Все это произошло в Шенектеди, когда мне не исполнилось еще и десяти.

В 1923-м, когда мне было одиннадцать, отца перевели в берлинское представительство "Дженерал электрик". С тех пор я учился и говорил, в основном, по-немецки и компанию водил с немцами.

В конечном счете я стал писать по-немецки и женился на немецкой актрисе Хельге Нот, старшей из двух дочерей Вернера Нота, начальника берлинской полиции.

Мои родители покинули Германию в 1939-м, когда началась война.

Мы с женой остались.

До окончания войны в 1945-м я зарабатывал на прожитье будучи автором и диктором нацистской радиопрограммы на англоговорящий мир. Я был ведущим специалистом по американским делам министерства народного просвещения и пропаганды.

К концу войны я оказался в числе тех, чьи имена возглавили список военных преступников. В основном, потому, что совершал свои преступления столь непристойно публичным образом.

12 апреля 1945 года меня арестовал близ Херсфельда некий лейтенант Бернард О’Хэа из Третьей американской армии. Я ехал на мотоцикле, оружия при себе не имел. Хотя мне присвоили право ношения формы - голубой с золотом, - я был в штатском: в синем сержевом костюме и траченном молью пальто с меховым воротником.

Так уж получилось, что двумя днями ранее подразделения Третьей армии взяли Ордруф, первый нацистский лагерь смерти, который довелось увидеть американцам. Меня приволокли туда и ткнули носом во все: известковые ямы, виселицы, козлы для порки… и груды трупов забитых, замученных, задавленных людей с глазами, вылезшими из орбит.

Имелось в виду показать мне, что я натворил.

Виселицы Ордруфа были рассчитаны на партии по шесть человек. Когда я их увидел, на каждой болтался мертвый охранник.

Предполагалось, что вскоре повесят и меня.

Я и сам так полагал, почему и заинтересовался, насколько легко умерли повешенные охранники.

Оказалось, они скончались быстро.

Пока я изучал виселицы, меня сфотографировали с лейтенантом Бернардом О’Хэа на заднем плане - поджарым, как молодой волк, и полным ненависти, что твоя гремучая змея.

Снимок попал на обложку "Лайфа" и чуть было не удостоился Пулитцеровской премии.

8: AUF WIEDERSEHEN…

Меня не повесили.

Я был виновен в государственной измене, преступлениях против человечности и против собственной совести. Но по сей день мне все сходило с рук.

Потому, что на протяжении всей войны я был агентом американской разведки. Мои выступления по немецкому радио использовались для передачи зашифрованной информации.

Шифром служили особенности манеры речи, паузы, ударения, придыхания, покашливания и кажущиеся запинки в определенных ключевых предложениях. Указания, в каких именно фразах передачи использовать эти приемы, поступали от людей, которых я ни разу в глаза не видел. Я так до сих пор и не знаю, что за сведения шли через меня. Поскольку инструкции я получал довольно простенькие, то предполагаю, что, и основном, просто давал утвердительные или отрицательные ответы на вопросы, ранее поставленные перед агентурной сетью. Временами - как, например, в период активной подготовки к высадке в Нормандии - мне поступали инструкции более сложные. Тогда я выходил в эфир с таким синтаксисом и такой дикцией, будто страдал двусторонним воспалением легких в последней стадии.

Вот и весь мой вклад в победу союзных держав.

Этот-то вклад и спас мою шкуру.

Меня взяли под крыло. Моя работа в американской разведке публично не признавалась. Просто прикрыли дело по обвинению меня в государственной измене, освободив меня на основании каких-то надуманных процессуальных тонкостей касательно моего гражданства. А затем помогли исчезнуть.

Вернувшись под чужим именем в Нью-Йорк, я начал, так сказать, новую жизнь в кишащем крысами чердаке с видом на укромный скверик.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке