Уильям Сароян - О чем говорит писатель стр 9.

Шрифт
Фон

Где бы я ни жил - во Фресно или Нью-Йорке, в Лондоне или Париже, в Сан-Франциско или Малибу, - каждый год я по нескольку раз спохватывался, сам себе изумляясь, что вот опять забыл занести на листок бумаги те армянские слова и выражения, в которых заключен специфический смысл, особые оттенки значения, не встречающиеся в английском. Те слова и выражения, которые мальчишкой я слышал и у себя в семье, и от друзей, и от незнакомых.

Вот, например, я слышу, как в 1918-м моя бабушка Люси говорит мне: "А-ба!" Слово это значит что-то вроде "да" - с оттенком одобрения, похвалы, любования. Я только что пришел домой, продав кипу "Гералдат", и высыпал на стол свой дневной заработок - около доллара и тридцати центов в четвертаках, десятицентовиках и пятицентовиках.

Но спрашивается: принято ли это слово "а-ба" в повседневном употреблении, скажем, у битлисских армян, или даже хотя бы у всех Сароянов, и если да, то означает ли оно для них то же, что означало для меня в употреблении моей бабушки? Является ли оно некой постоянной частицей языка нормативного, зафиксированного? Или это частица иного рода языка, текучего, изменяющегося, и потому существует только в разговоре, для произносящих и слышащих?

Когда это слово употребляла Люси, я слышал в нем еще и что-то похожее на команду. Я не особенно вдавался в то, что в похвале ее наверняка столько же умысла, сколько искренности, и что она просто хочет польстить мне, дабы я старался вовсю и впредь. И совсем не обидно мне было думать, что за спиной у меня она, наверное, рассуждает о том, как мудро поступает старший, когда дает мальчишке возможность почувствовать себя человеком взрослым и важным - кормильцем семьи, добытчиком денег.

Я опередил Люси; я понял, что я добытчик и кормилец, еще до того, как она стала поощрять меня за добытое. Это был просто-напросто факт. Другие мальчишки после школы пускались в игру или шли домой, где их ждал завтрак, и проводили время в кругу семьи я же, не теряя ни минуты, бежал в редакцию за газетами и потом часа три носился с ними по улицам. если за день у меня набирался четвертак, этого уже было вполне достаточно, чтобы вся семья посчитала мой заработок приличным, потому что на четвертак можно было массу чего купить у бакалейщика Ераноса, или у Вулворта, или в Вестерн-сэйлз.

Но бывало и так, что улицы уже пустели, а в кармане у меня не заводилось даже четвертака. Бывало, что люди просто не желали покупать газет. (Помню, как я поклялся, что когда стану взрослым да к тому же еще и человеком с положением и деньгами, ежедневно буду выкладывать за газету доллар - на удивление и радость мальчишке-разносчику, где бы он ни попался мне. И так я и делал в течение какого-то времени - в основном в Сан-Франциско, когда появилась моя первая книга, - ну а потом вскоре я забыл о своем обещании.)

В те дни, когда заработок мой оказывался скудным, я все равно чувствовал себя отлично, потому что знал, что сделал все от меня зависящее. Но когда я приходил домой и выкладывал на стол монетки, бабушка взглядывала на меня холодно, не сияла, как в другие дни, и не произносила свое "А-ба!".

В эту минуту я читал у нее на лице: "Двадцать центов? И по-твоему это деньги?

А потом без особой доброты в голосе и нарочито громко она бросала мне: "Волк!" Это не ко мне относилось, это относилось к еде, которую она ставила передо мною на стол и которую я, мол, сейчас проглочу, точно волк. Но я знал Люси, и это обидное слово гораздо больше забавляло меня, чем задевало. Я не клевал на приманку ее поощрительного "а-ба" и ничуть не расстраивался от ее "волка".

Она была такою, какой была, а это самое главное. "Зыг-тывир" - так звучит по-армянски слово, которое я тут передал как "волк", но, конечно, она - непереводимо. Это значит: набрасываться на еду, как зверь.

Однажды, когда Люси сказала мне "зыгтывир", я вдруг расхохотался во весь голос - уж больно смешно выглядело все вместе: наша бедность, наши индивидуальности, ее и моя, ее командные словечки, моя полнейшая неуязвимость. Ну и конечно, она тут же расхохоталась в ответ.

Вот это все в какой входило язык?

* * *

Сегодня утром, за рулем машины, я стал думать о том, как воздействует место на лицо человека, и мысль эта по каким-то причинам навела меня на другую - о вещах, которые ненавидишь, которых больше всего боишься.

Я сразу же определил то, что особенно ненавижу, от чего поистине прихожу в ужас. Я ненавижу, когда кто-то, кого я ценю и люблю и кому я верю, обманывает меня.

Обманщики, если это люди, которых любишь, лжецы, если это люди, которых любишь, не что иное, я думаю, как убийцы.

Если лжет и обманывает и надувает кто-то, к кому ты вполне равнодушен, это может позабавить тебя и только.

Но допустим, что кто-то, кого ты любишь, лжет и ничего с этим не может поделать. Бывает ведь и такое. Хочешь не хочешь, а надо мириться с тем, что человеческая среда, как известно, не без уродов и мало толку упрашивать их перемениться, стать такими, какими были Вашингтон или Линкольн…

Лжец остается лжецом, как ты ни сокрушайся, и не перестанет обманщик обманывать, дабы только порадовать сердце тому, кто, видите ли, не в состоянии переносить обман.

Лжецом, обманщиком может оказаться кто угодно - мать, например, жена или дочь. Ну, что касается матери, то тут ничего не поделаешь. Мать есть мать, и этим все сказано. Если уж тебе не повезло с нею в этом, то заметь себе в утешение, что есть в ней кое-что и еще, какие-то качества, с которыми все в порядке. Другое дело - жена. Разница уж хотя бы в том, что она человек чужой. Если она лжет, надувает, обманывает, то только дурак станет делать вид, что эта женщина ему теперь не чужая, что она ему и в самом деле жена и друг. И все-таки сколько отличных и даже блестящих людей внушают себе и верят, что женщина рядом с ними, хоть и обманщица, конечно, но и - жена и друг. И так оно и тянется, пока у человека не истощится способность к самообману, после чего происходит, то, что давно назрело: о чем-то, что и не начиналось, говорится, что оно - кончилось.

Лжец - это убийца. Кто же, однако, лжет?

В той или иной степени это делает всякий, и именно в степени тут все дело, именно ею решается: жизнь или смерть.

Но существуют еще и ложь и обман, творимые Правительством, Законом, Деньгами, а это уже такая ложь, которая фактически сживает со свету нравственную чистоту и духовную цельность.

Можно ли ожидать, что общество, расцветшее на обманах, окажется жизнеспособным и продержится долго? Можно, но при этом никак нельзя ожидать, что люди этого общества не превратятся в гротески. У большинства американцев лет этак до четырнадцати лица хороши и обещают быть правильными, но потом, год от года, они становятся все гротескнее, и это особенно ясно видно в сравнении с людьми из малых племен, малых частиц человеческой семьи, остающихся в сохранности где-то по разным кармашкам, по разным краям и уголочкам земли. Когда мы смотрим на лица этих людей - из племен, считающихся отсталыми, - мы видим в них честь, достоинство, благородство, и добродушие, и юмор, и живость ума.

Но что мы видим, когда смотрим на самих себя? Да и видим ли что-нибудь? Человечность вытравлена из наших лиц. Вглядитесь все же в себя, и вы скоро поймете, что лицо американца выражает глубокую способность как обманывать, так и - поддаваться обману.

* * *

В ту далекую пору, когда мне не было еще и двадцати, всякий раз; как я собирался что-нибудь написать, со мною происходило одно и то же. Я мысленно метался среди бесчисленных направлений, по которым мне открывалась возможность следовать, Я терялся от великого множества стилей, любой из которых мог выбрать и применить. От непрерывного прибавления тех вещей и событий, которые происходят с человеком и любое из которых может быть выделено и подвергнуто тщательному разглядению. От множества точек зрения, с которых я волен был посмотреть на все то, из чего складывается работа писателя над созданием нового произведения.

Вся эта свобода мешала мне сдвинуться с места, и все-таки однажды я совершил прыжок и попал на какое-то направление и пошел по курсу, сам того не сознавая, что выбор - сделан, и поскольку продвижение шло довольно-таки легко, я поверил, что вещь уже и вся напишется, что бы там из нее ни получилось.

Когда первые, ученические годы прошли, я стал замечать, что если, сев за машинку, я сразу же с чего-нибудь не начинаю, то все мое радение сводится к тому, что я просто сижу и перебираю возможности и все выбираемое тут же бракую, а время идет, и через час или два я уже чувствую себя уставшим и отупелым, ничего не сделав, не написав, не создав.

Занятия эти оказались, однако, не вовсе бесплодными. Из них я извлек для себя следующий урок: никогда не жди идеального варианта, потому что, если ты станешь ждать, не исключено, что ожидание продлится вечно. Идеального варианта, может, и вовсе не существует, а потому - с чего-нибудь да начинай. Стоит только начать, и непрерывная отдача энергии уже сама по себе будет подвигать твой выбор, как бы он ни был плох, все ближе и ближе к кажущемуся идеальным, а может быть, он обернется и действительно таковым.

С двадцати двух лет я уже твердо знал: если, сев писать, я не написал ничего, виной тому моя собственная глупость и лень; не оттого это произошло, что я упорствовал в поисках лучшего из возможных вариантов начала, а оттого что я просто валял дурака. Грех был на мне, ибо я ведь понимал, что каждому человеку отпущен какой-то срок и ему самому решать, как получше использовать это время. Использовал его плохо - пеняй на себя.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора