Но, как уже сказано, история эта затянулась и всем надоела. В школе ко мне стали относиться иначе, посмеивались за спиной. И отец ожесточился: должно быть, внутрь мяча перешла изрядная толика его тепла и заботливости; мне было больно день за днем видеть его непримиримость.
Какой монетой отплатила Франция, мы скоро узнали: наш посол в Париже вернулся домой. Бедняга пробыл во Франции недолго, но ему очень там понравилось, дети учились во французской школе, а здешние доброжелатели не преминули известить его, кто затеял весь этот конфликт.
~~~
В результате - "ради моего же блага", как звучала коварная формулировка, - отцы города предали анафеме и меня. Сразу по окончании учебного года мне предстояло отправиться в ссылку. Подальше в глубь страны. Где же находилось исландское Ex Ponto?
Дядя Торстейдн, возвратившийся то ли из Куала-Лумпура, то ли из Джибути, загружал свой большой "лендровер" на высокой подвеске.
- Могу взять парня с собой. Я задумал в этом году объехать церкви между Брейдавиком и Сайбоулем, и мне нужен помощник, чтобы качать мехи. Потом могу оставить его у наших двоюродных братьев, им наверняка пригодятся лишние руки на ферме.
Дело в том, что дядя Торстейдн, находясь в Африке и в Азии, сражаясь с тропическими жуками, цикадами и прочей нечистью, мечтал опробовать каждый орга́н и фисгармонию, какие есть в Исландии. Ежегодно он осматривал десятков пять, проверял, выставлял оценку и терзал отца рассказами об их состоянии и качестве.
- Халлдоур, для чего человек предназначен в жизни? Одни пьют чай и едят пирожные, другие тренируют тело, пока в гроб не лягут, третьи читают романы, плохие либо хорошие. И на смертном одре вспоминают, стало быть, пирожные, тренировки да романы. Так почему не орга́ны и не фисгармонии? У меня хорошая музыкальная память - лежу, ворочаюсь, а в голове струятся звуки, слышанные за всю мою жизнь, - что же в этом плохого, а?
- А сам ты музыку не сочиняешь?
- Я толкователь, интерпретатор. Мне легче восхищаться, чем критиковать, может, это слабость такая в моем характере. Моя любовь к искусству, если угодно, коренится в ощущении, что я способен близко-близко подобраться к помыслам Великих. Иной раз, хочешь верь, хочешь нет, я чувствую себя кошкой, которая совершенно беззвучно ступает по клавишам, чтобы не шуметь вместе со мной.
- Ты? Кошка?! - фыркнул отец.
- Да, а что? Натура интерпретатора - смирение. Тут как в любви: каждая ласка - ради нее, ради той, что эту ласку приемлет, это она владеет своим телом и должна ощущать его как совершенство.
- Какое отношение Бах имеет к твоим любовницам?
Торстейдн пренебрежительно взглянул на отца:
- А ты сам никогда не сползаешь в ассоциации?
Наконец учебный год кончился, и на следующий же день Торстейдн заехал за мной. Настроение у меня было паршивое, о кузенах я знать ничего не знал, о дядиных разглагольствованиях насчет орга́нов думал без удовольствия, родного отца просто не узнавал.
"Лендровер" Торстейдн припарковал на Скальдастигюр. Вошел в дом, обозрел мой багаж, но, по-моему, вряд ли видел его. В большой комнате извлек из папиросной бумаги два яблока, протянул нам:
- Ешьте. Лучшие яблоки на свете.
Мы оба дрожали, но откусили и стали жевать.
- Н-да-а.
- А что, совсем недурственно, - сказал отец.
Этого оказалось достаточно, чтобы Торстейдн разразился тирадой, которая явно была ему необходима для хорошего самочувствия:
- Недурственно! Ничего вы не смыслите в яблоках. "Филиппа" вызревает зимой, но хранится до весны, яблок лучше этих просто не бывает.
Помрачнев, он обиженно сел в кресло, вытянул длинные ноги, меж тем как я складывал в рюкзак кой-какие книги.
- Я простой исландец, Торстейдн, - сказал отец. - Яблоки, конечно, необычные, ничего другого я сказать не могу. Ты всегда рассуждаешь так, будто в мире существует некая абсолютная иерархия. Будто, к примеру, Бетховен более велик, чем Моцарт.
- Так оно и есть.
- Ладно, ладно, Торстейдн, Бетховен более велик, чем Моцарт, раз тебе так хочется. Кофе выпьешь на дорожку?
- Ты сам не знаешь, о чем говоришь. Ведь не имеешь в виду ни то ни другое. Завтра, чего доброго, возьмешь да и скажешь, что Шуберт более велик, чем Бах. Шуберт!
- Я его имя не называл.
- Но хотел назвать. Я тебе вот что скажу, Халлдоур: Шуберт был человеком одной идеи. Одной! Полифонией он так и не овладел. Вкрадчивые мелодии… салонный музыкант… богемный…
- Вот как. Но ведь Шуман писал…
- Шуман был душевнобольной. Этот кофе я пить не могу, в нем нет крепости.
- Пьетюр, ступай свари дяде Торстейдну кофе покрепче.
- Я не хочу кофе.
- Пьетюр, делай, как я сказал.
- Я же говорю: не надо мне кофе. Удивительно, ты никогда не слушаешь, что я говорю. Шуберт! Да-да, не о таком возвращении домой человек мечтает. Ни тебе радости, ни уважения. Шуберт! Всё, пора ехать, парень.
- Меня зовут Пьетюр.
- Да-да, Пьетюр, - сказал он, будто это имя принадлежало совершенно постороннему человеку.
~~~
Я ненавижу фуги. На них требуется чересчур много воздуха, а толку чуть. Да и мехи я качал далеко не виртуозу, хотя по его разговорам можно было подумать, будто он именно таков:
- Я вот что тебе скажу, парень: когда люди начали жаждать в музыке чувства и страсти, идеалом звучания стал оркестр, а орган, этот король музыкальных инструментов, с его целомудренным, беспристрастным звуком, отошел в тень. Но он вернется, верно, парень?
- Меня зовут Пьетюр.
Нетопленые придорожные часовенки. Запинающийся, возбужденный, занудливый голос:
- Эпоха величия органа. Орган, за который мы ратуем, необходимо путем перестройки звучания освободить от оков оркестровых звуков. Он должен стать инструментом, ценность которого заключена вовсе не в массовом скоплении голосов.
- Да уж.
- Всякому понятно, что никакой мощи не добьешься, если просто добавишь к несчетным оттенкам средней громкости несколько голосов большого напора, а затем попытаешься создать органу мнимое великолепие с помощью звонких наименований вроде "ликующая радость" или "tuba mirabilis". Орга́н - он не от мира сего. Он отрешен от человеческого, от субъективных влияний. Бесчувствен, если угодно.
- Ясное дело. Понятно всякому, кто хоть раз бывал на албанской кондитерской фабрике при полном солнечном затмении.
Торстейдн даже ухом не повел. Объехал несколько упавших на дорогу камней, очутился в опасной близости от обрыва к фьорду, но комментировать такое было ему глубоко чуждо.
- Ты, наверное, знаешь, что́ Ламаше писал об эгоцентрической религиозной музыке старшего поколения и о драматургии "Dies irae" для исполинского оркестра. В "Послании к холерической атональности" он отмечает, что искусством слишком долго пользовались не по назначению, как своеобразным клапаном для выпуска всяческого душевного чада. Вышвырните из церквей все эти резные орга́ны, которые пыжатся, и стонут, и привлекают внимание. Если вы утомлены вещами, чересчур близкими плоти, тогда ступайте к исповеднику или кричите об этом у кромки морского прибоя, но не впутывайте в церковную музыку. - И без всякого перехода: - Твой отец ни капельки не разбирается в орга́нах.
С кем же Торстейдн постоянно ссорился? С отцом, конечно, хотя были и другие персонажи; его челюсти работали без передышки, внутри у него разыгрывался спектакль, причем отнюдь не комедийный. Когда возле Брейдамеркюрсандюр мы вылезли из машины пописать, он продолжал тарахтеть про какого-то Альберта Швейцера, который мечтал вернуться от современного фабричного орга́на, одержимого бесом изобретательства, к орга́ну подлинному, звучному.
И все же в этих краях побывало некое божество и зачаровало их: перед нами, мерцая зеленью недвижимой поверхности, были они - айсберги, ледяные горы. Инсталляция, возникшая за многие тысячелетия. Розовые, холодно-синие, огромные. То похожие на башни, то на людей, то плоские. Чего ждут ледяные горы? Что они делают с тем, кто на них смотрит?
- Ну чем не сказка, Торстейдн?
Он застегнул "молнию" и устремил взгляд вдаль, в сторону ледника Ватнайёкюдль:
- Красиво? А как же, ясное дело, потрясающе.