…Тот ужин на террасе я помнил до малейших деталей. Я думаю, здесь дело в возрасте. Я с трудом вспоминаю, что я делал год назад, тем более - четыре или пять лет назад. Но те ночи и дни на Патмосе… я так часто вспоминал их за прошедшие пятьдесят лет - боже мой, уже полвека! - что они просто врезались в мою память. Я снова вижу то ночное небо, созвездия, которые мы созерцали в тишине, очертания цветов в темноте, туники Элизабет и "мадам Соларио". И слышу как сейчас голос Ромена…
…Марина, пятилетняя дочь Мэг Эфтимиу, забавная, живая, уже умела - несмотря на свой юный возраст - занять достойное место в компании. Мэг вышла к ужину на террасу в блистательно скромном платье, с гладко зачесанными волосами, держа на руках свою дочь. Было уже десять часов или половина одиннадцатого вечера, и Ромен, садясь за стол, шепнул мне:
- Обычно здесь на островах ужинают в девять часов или в четверть десятого. Но что вы хотите: присутствие пятилетнего ребенка, конечно, обязывает нас отодвинуть ужин на более позднее время.
Малышка была восхитительна и явно очарована Роменом. Она сидела у него на коленях, играла с его волосами, довольно длинными, и они оба весело смеялись. Нужно было быть слепым - а я отчасти им и был, отупев от книг и учебы, - чтобы не заметить, что все присутствующие в доме женщины были без ума от Ромена. Впрочем, его шарм действовал и на мужчин. Я видел, что даже Ле Кеменек, обычно скептичный и насмешливый, был готов сдать позиции: он был очарован Роменом, хотя тот весьма отдаленно напоминал моралистов и археологов, которые составляли тогда, в окрестностях Пантеона, наш интеллектуальный хлеб насущный.
Там был еще некто, чья молчаливая и скрытная тень скользила время от времени в лунном свете. Это был мусульманин в красной феске, которого звали Бешир. Он давно был в услужении у Мэг Эфтимиу; он приносил нам кофе, холодные напитки и сигареты. Из всех, кто собрался - бог знает почему - в тот вечер нашей предыстории и кто должен был сыграть такую большую роль в моей жизни, именно Бешир, своими словно случайно нанизанными воспоминаниями и рассказами, перемежающимися с умолчаниями, увлечет меня дальше всего…
…Немного в стороне от групп, составившихся либо случайно, либо по близости воспоминаний о Ромене, здесь, на кладбище, Бешир разговаривал с Жераром. Трудно себе представить двух более разных людей, чем эти двое. Бешир тоже постарел и был похож теперь в сером костюме хорошего покроя на "уцененного" Омара Шарифа. Он был всегда наготове, если нужно оказать кому-либо услугу. Он мог сервировать стол, починить отопление или телевизор; он красил кухни, отвозил по телефонному звонку опаздывавших в аэропорт Орли или Шарль-де-Голль. Я не раз встречал его в самых неожиданных ситуациях на воскресных парижских обедах. И чаще всего - у Ромена. Я даже видел его однажды зимой у Королевы Марго: он заменял в партии бриджа четвертого отсутствующего. Сейчас я спрашивал себя, о чем они с Жераром могли говорить…
Высокий, худощавый, с живым и открытым лицом, Жерар был еще красив. Из всех нас возраст затронул менее всего именно его: он был все еще очень симпатичен. Я знал его еще с тех времен, когда он печатал сначала в "Экспрессе", а затем в "Воскресной газете" свои злободневные хроники. У него было все, и даже талант. Его погубило одно - его неврастеническая страсть к публичности.
Он был везде. На официальных обедах. На радио. На телевидении. Во главе всех процессий, шествовавших по улицам… У меня было впечатление, что он жил в постоянном страхе, как бы чего не упустить. Он гонялся за модой, знаменитостями, слухами, которые уже успевали устареть. Или он пытался их опередить?.. Однажды летним вечером у бортика бассейна он дал интервью некоей сирене с рыбьим хвостом из папье-маше, которой удалось заставить его снять с себя всю одежду, кроме кальсон, которые - вот незадача - оказались фиолетовыми.
- Ничто не нужно принимать слишком всерьез, - сказал ему тогда Ромен, - но вот фиолетовое белье все-таки носить не стоит.
- Это почему? - взвился уязвленный Жерар. - Почему я не могу носить фиолетовые кальсоны?
Ромен ответил ему с великолепным спокойствием:
- Потому что телевидение цветное…
Эти фиолетовые кальсоны вместе с острым словцом Ромена обошли весь Париж. Один бульварный журнальчик с их помощью повысил свой рейтинг. Жерар порвал отношения с Роменом и однажды явился ко мне за советом.
- Все указывают на меня пальцем. Не могу больше. Посоветуй, как мне быть. Ответить? Драться на дуэли? Влепить Ромену затрещину?..
- Да нет же, - сказал я ему. - Надо просто исчезнуть.
- Исчезнуть?!
- Исчезнуть. Ты уходишь. Хранишь молчание. Никто о тебе ничего не знает. Никаких кальсон. Никаких песенок. И через года два - вот увидишь - о тебе начнут сожалеть, а когда ты вновь появишься, тебя примут как пророка.
Я буквально слышал, как противоречивые мысли сталкивались у него в голове, - от них исходил звук, как от трещотки.
- Через года два?!. Но это невозможно!
И все же не два года, а гораздо больше Жерар, по его словам, усердно работал над каким-то грандиозным творением. Одновременно он пописывал пустячки, которые имели некоторый успех, и которые он сам считал общественно значимыми и красиво сработанными. Я не знаю, его враги или он сам распускали слухи, что он регулярно на несколько дней укрывался во дворце Трианон в Версале, чтобы посвятить себя своему шедевру. Шедевр, однако, так и не появился…
Я думаю, что в сущности он был несчастен. Он жил, как и все мы, в мире идей и мечтаний, существовавшем отдельно от мира реального. И не мог с этим ничего поделать. Но мир реальный этого не замечал: по результатам опроса, проведенного "Пари-Матч", о людях, которые наиболее полно воплощают собой французскую культуру, Жерар оказался на втором месте, сразу после министра… Сам он был совсем другого мнения о себе: он был очень умен и судил себя беспристрастно, возможно, гораздо строже, чем даже его критичные друзья.
…Сам факт разговора между Беширом и Жераром был удивителен. Первая ступень человеческого развития беседовала со второй или даже с третьей. Бешир ничего не знал о том маленьком рафинированном мирке, в котором процветал Жерар. Он долго жил в атмосфере средневековья с его лошадями, собаками, деревьями, простыми и грубыми чувствами, где книги, исключая, конечно, Коран, не имели никакого значения. Он был ростом ниже Жерара, но от его кряжистой фигуры исходило ощущение такой силы, что Жерар - да и любой бы другой на его месте - казался рядом с ним хрупким. Они говорили о Ромене, я полагаю. Диалог между ними явно выстраивался вокруг умершего Ромена, как он выстраивался ранее между Беширом и мной, когда Ромен был жив…
…Надо признать, что Марина была чрезвычайно настойчивой девочкой. Она проделывала с матерью все что хотела, да и с другими тоже. Начавшись так поздно, наш обед на Патмосе растянулся на час. Была уже половина двенадцатого ночи, когда до Мэг Эфтимиу дошло, что пора укладывать девочку спать. Но у Марины не было ни малейшего желания идти спать одной. Последовала перепалка. Мэг повысила голос. И тогда малышка, прижимавшаяся к Ромену, встала во весь рост и бросила своей матери:
- Разве так можно разговаривать с маленькими детьми?
Больше чем с Мэг и Элизабет (я предоставлял Ромену и Ле Кименеку поддерживать их компанию) я общался с Мариной в те долгие, залитые солнцем дни моего пребывания на Патмосе. Конечно, она предпочла бы Ромена, но и мне она подавала ручку, и мы с ней отправлялись на прогулку вокруг монастыря или на пляжи острова. В то время на греческих островах, и особенно на Додеканесе, можно было встретить намного меньше людей, чем сейчас. Потому ли, что я был молод, потому ли, что Греция, о которой я так мечтал, была совершенно нова для меня, потому ли, что Марина была первой маленькой девочкой, встреченной мною, я храню яркое воспоминание о своих прогулках по острову с этим пятилетним ребенком, который отвлек меня наконец от "Этики Никомака" и "Феноменологии разума". Она говорила без умолку, перескакивала с одной мысли на другую, останавливалась на каждом шагу, чтобы рассмотреть бабочку или поднять красивый камешек, потом она торжественно приносила его мне. Взамен я рассказывал ей истории об Ариадне и Федре, о Прекрасной Елене, Улиссе, Дидоне и Энее. Я только старался, чтобы они не были слишком долгими и имели счастливый конец. Вопреки Расину и Эврипиду, моя Федра обрела счастье между Тезеем и Ипполитом, а моя Елена Прекрасная сумела (что было явно ближе к Оффенбаху, нежели к Гомеру), пустив в ход слезы и чары, прекратить Троянскую войну без особых потерь. Самые жестокие трагедии оканчивались веселыми полдниками на пляже, где все обнимали друг друга. Марина была очень довольна. Она часто пересказывала Мэг эти кровавые мифы в моем варианте и заявляла, что хотела бы провести всю жизнь с Роменом и со мной, ну и с мамой, конечно.
- Вы ее покорили, - говорила мне Мэг.
- Это скорее она меня покорила, - отвечал я. - Она просто вьет из меня веревки.
Это было накануне моего отъезда: на берегу моря, где Марина собирала ракушки, ее опрокинула и потащила за собой волна, более сильная, чем предыдущие. Девочка тут же поднялась. Ее платье вымокло, вода стекала с волос на перепачканное в песке личико. Она возвращалась домой с нами, держась очень прямо, прижав руки к бокам, этакая Офелия, спасенная из вод, полутрагическая и полукомическая, и, немного подшучивая над собой, немного декламируя, воскликнула со сдержанным гневом:
- Что же теперь со мной будет?
…Что с ней будет… Что будет со всеми нами… Мы все умрем, как Ромен, который был самым живым из нас… Но прежде чем умереть, нам надо еще пройти через жизнь, а это гораздо труднее…