- Благодарствую, - сказала она и вдруг неожиданно для себя самой поклонилась ему. Выходила из избы - слезы навернулись на глаза.
Три дня прошли спокойно, и она начала уж обо всем забывать. На четвертую ночь открыла глаза. Посреди избы, совсем недалеко от изножья ее кровати, стоял заваленный бумагами стол, на нем горела лампа под абажуром. За столом сидел лысый, остроголовый, в серой рубахе с петлицами, на которых были два ромба, и неотрывно смотрел на нее. И она вдруг поняла, что именно он заглядывал намедни с улицы в окно. Взгляд его приковывал к месту, лишал воли. Наконец, склонивши голову к бумагам, он резко спросил:
- Фамилия, имя, отчество?
Она попробовала шевельнуть языком.
- Карташева… Мария Григорьевна.
- Давно ли знаете врага народа Карташева Николая Михайловича?
- Да ведь это ж… муж мой.
- Повторяю вопрос: давно ли знаете Карташева?
- Четырнадцать лет замужем, - отвечала она. В голове было смутно, сердце колотилось.
- Расскажите о своей антисоветской деятельности в рядах контрреволюционной церковной организации "Веха".
Она молчала - комок стоял в горле. Так вот, значит, почему его… Колю-то. Это ошибка ведь, надо сказать.
- Ошибка это, гражданин следователь, - протолкнув комок, заговорила она горячо. - Мы закон уважаем… не знаю никакой вехи… муж мой нигде не состоял… я тоже сочувствующая… мы по закону.
Сидящий поморщился.
- Значит, отказываетесь сотрудничать со следствием? - Острые глаза впились ей в лицо.
- В колхоз не берут, - исступленно произнесла она, - детишки мучаются, голодуют… Тютюнов, вот кто враг заклятый… а я и доить, и в поле могу… нету такого закона, чтоб советского гражданина так…
- Есть такой закон, - сказал остроголовый с жуткой усмешкой.
Она замолкла, как запнулась.
- А вы кто? - непослушным языком выговорила она. - Я давеча видела, вы в окно заглядывали. Нельзя так, гражданин начальник, детишки пугаются.
- Я Страх, - сказал он просто.
У нее перехватило дыхание.
- Полковником ГБ сейчас, - сказал он. - Расследую ваше дело.
- Что же… и дело заведено?
- У меня на всех дело заведено.
И тут с печи послышался голос младшего:
- Мама, с кем ты разговариваешь?
- Спи, Мишенька, - метнулась она к нему, загородила собой, - это я так, сама с собой…
Страх снова усмехнулся.
- Что ж, на сегодня допрос окончен.
Папку захлопнул - и в тот же миг не стало ни его, ни стола. Рассвет просачивался в комнату.
Так и пошло - Страх являлся ей по ночам и проводил допросы. И никогда она загодя не знала, когда он в следующий раз явится. Вся жизнь переворотилась - спала она теперь днем, а ночами высиживала перед столом, освещенным резким светом лампы. "Мама, - испуганно спрашивали дети, - с кем ты говоришь?" "Тише, - шептала она им и - громче, ему: - Повторите вопрос, гражданин следователь!"
Однажды она спросила у него, осмелившись:
- Расскажите, товарищ Страх… о муже моем… серденько изнылось!
Злые глаза уперлись в нее.
- Он там, где ему положено. Ни в чем не сознался.
- Живой ли? - спросила, обмирая.
Он сказал зло:
- Его и убьешь, так он живой останется.
- Мама! Мама! - звали дети с печи.
Как-то спустя месяц (а может, и боле, время куда-то делось) она пришла к председателю. Он раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, но вдруг, увидев ее лицо, замолчал. Мария наклонилась к столу.
- Жрать нечего, Петька, - тихо и значительно сказала она. - Ни картошки, ни пшена - все подъели. Советские мы граждане али нет? Дети ничего дурного не сделали. А их со свету сживают. Кто первый вредитель в колхозе? Ты, Тютюнов.
- Эй, эй, - сказал председатель, бледнея, - да я тебя за такие слова…
- А не меня, - сказала она. - Это тебя надоть. Я уже про тебя все рассказала.
- Это кому? - спросил Тютюнов, бледнея еще больше.
- А есть такой Страх, - произнесла она торжествуя. - Небось знаешь. Он таперь полковник в органах. Ему я все про тебя рассказала. Не все же мне одной маяться. Приходит-то он по ночам и все записывает в папку. И к тебе придет!
Тем же вечером завезли ей два мешка картошки да одежу для ребятишек. Мария торжествовала. По деревне она теперь ходила, как и раньше, гордо подняв голову. "Бесстрашная ты, Марьюшка!" - робко восхищались соседки. "А нету такого закона", - гордо отвечала она.
Последний раз Страх пришел за пару месяцев до начала войны. Папка распухла, куцые тесемки едва не лопались.
- Итак, вины своей вы так и не признали, - сказал он сухо. - Я полагаю, невтерпеж вам соединиться с мужем.
- Невтерпеж, уж так невтерпеж, - вырвалось у нее.
- Вот мы вас туда и отправим. Только вот нужно прояснить еще пару вопросов…
И опять всю ночь промучалась она, сидя на жестком стуле перед заваленным бумагами столом. Но знала - пока этот здесь, другие не придут. Перед самым рассветом очнулась - Страха не было. Встала, сжав зубы, вышла на двор и там ополоснула лицо из лохани. Отчего-то хотелось прогуляться, просто страсть как хотелось. Вышла на улицу. Занималось утро. Тут навстречу - Тютюнов. Увидев ее, хотел было увильнуть, но она загородила дорогу.
- А что, Петька, - громко, на всю улицу, спросила она, - когда к мужу-то отправлять будешь?
Тютюнов опешил.
- Куда? Да ты что, Марья?
- А к мужу, - напирала она. - По мужу законному я истосковалась. Сил нет!
Тютюнов неожиданно обогнул ее и быстро пошел по дороге. Увидев, как утекает он от нее мелким шагом, она засмеялась. Вышли соседи, а она стояла посреди дороги и хохотала в спину убегающему председателю.
За долгое время это была первая ночь, когда ее никто не будил. Уж и петухи прокричали, и дети встали в школу, а она все не поднималась. Не слыша ничего, спала беспробудно и очнулась только вечером.
- Мама, ты здорова? - расталкивал ее старший. Младший испуганно жался рядом.
Она мутно поглядела на них и глубоко-глубоко вздохнула. Грудь отпустило, леденящий холод исчез. Она поняла - Страха больше не будет. Протянула руки, прижала к себе обоих.
- Здорова мама, - произнесла она. - Не бойтесь, миленькие.
А уже через полгода, после почти недельной тряски в теплушках, эшелонов, полных едущих на фронт солдат, после заснеженной бесконечной степи, они прибыли, наконец, в Ташкент, где у Марии жила дальняя родственница по мужу. Прибыли, стали обживаться - много народу понаехало, спасаясь от войны. Но много еще лет снился ей заливистый лай собаки, Митяй, разрушенная церква…
Клеофас и Любовь
…твои соборы, твои кафедры проповедников, Гент. Они приводят меня в изумление. Именно оно овладело мною, когда я первый раз попал в Гент. Мне едва исполнилось двенадцать. Детским впечатлениям свойственна обостренность, каковую с годами мы, увы, теряем. И сколь горько мы тоскуем, повзрослев, по тем первым впечатлениям, как хотим вернуть те яркие краски, что явились нам при нашем появлении в мир!
Итак, мальчиком я увидел твои соборы, Гент, и запомнил их на всю жизнь. Они часто являлись мне во снах и, просыпаясь, я был обуреваем желанием увидеть их хотя бы еще раз. Тоска по родине, выливавшаяся в этот образ, как я полагал тогда, являлась единственно возвышенным родом страсти. При дворе я был не один таков, и все мы, происходившие из одних краев, разделяли эту мысль, каковая впоследствии, по крайней мере, для меня, обернулась заблуждением. Так путешественник видит в пустыне необыкновенные миражи и стремится к ним, но лишь напрасно усугубляет свою жажду.
Что сердце, изведавшее любовь, по сравнению с сердцем, изведавшим разлуку? Ибо кратковременная разлука лишь разжигает страсть, а разлука вечная подкашивает и приближает к смерти. Человек не знает, сколько раз ему суждено полюбить. Иной раз ему хочется верить, что эта любовь истинна, и он всеми силами старается утвердить себя в этой мысли. Так мы обольщаемся ложными влюбленностями. Но есть одна и только одна, на всю жизнь, любовь, и когда теряешь ее, становишься подобным живому трупу. О, город Гент, где обретаюсь я, мертвец, пусть еще живой и дышащий!
Сейчас я лишь слабо усмехаюсь, вспоминая, что постигло меня при вести о том, что я никогда больше ее не увижу. Я упал наземь. Боль была настолько мучительна, как если бы меня разрывали надвое. Несколько суток я не приходил в себя, а когда пришел, то исторг потоки жгучих слез. О, воистину жгучих, ибо глаза мои после долго не видели. Мне мнилось, что внутри меня палящий огнь, что я не могу двигаться, что я навеки ослеп и оглох от скорби. Говорят, я кричал.
Все это было со мной, и сейчас я лишь слабо усмехаюсь, ибо уже ничего не чувствую. Неужели то был я? Нутро мое испепелено. Я въезжал в Гент преисполненным надежд, в ярмарочный день, и видел шумящий, принаряженный люд и общее веселье, и радостно было видеть мне эту суету, ведь в Дижоне я был непременным участником всех торжеств и празднеств. Сейчас в моих воспоминаниях они предстают яркими и великолепными, и я понимаю - ибо разум не покидает нас даже во времена скорби - что рядом была она, принесшая мне единственную истинную любовь, ту, что на всю жизнь.