Потом он стоял у окна, спиной ко мне,- где-то на улице взревел и затих мотоцикл, за дверью верещала пишущая машинка, и, глядя на его обвисший пиджак с длинными полами, на помятые, сбившиеся в гармошку брюки, я впервые вдруг подумал о том, как он приходит сюда каждый день и сидит с восьми до шести, а то и позже, и каждый день - шестьсот строк в номер, и "Все на вахту", и "Дружно откликнемся!", и потом он идет домой - у него мятые брюки, тяжелое тело и клейкая горечь во рту.
Я подумал об этом почему-то, сам не знаю - почему, когда он стоял спиной ко мне, у окна, затянутого серыми сумерками, как паутиной, стоял молча, шумно и часто дыша, как дышат грузные, немолодые люди.
Потом он повернулся ко мне, но я не увидел его лица, потому что в комнате было темно, и сказал:
- А знаешь, ты это здорово... Здорово, понимаешь ли...- Я как-то даже не очень поверил сразу, действительно ли он так сказал или мне почудилось. Но он повторил: "Ты это здорово, понимаешь ли..." - и мне сделалось как-то виновато, и стыдно чего-то, и захотелось ему ответить, но - чем?.. Я сказал только:
- Может быть, включить свет?
Он отозвался не сразу, он постоял, подумал еще,- по-моему, не обо мне и не о рассказе, подумал о чем-то своем, совсем своем, даже пожалел, может быть, что кто-то еще, кроме него, находится в той же комнате, наблюдает за ним и мешает остаться наедине,- так мне показалось, но я, конечно, не знаю, о чем он тогда подумал, прежде чем нехотя бормотнуть:
- Зажги, пожалуй.
И в ту же минуту резко зазвонил телефон.
Еще мигая от света, Жабрин досадливо потянулся к трубке. Лицо его сразу приняло обычное, озабоченно-готовное выражение, он слушал и, не отнимая трубки от мясистого уха, мелко вышагивал по дуге, вокруг аппарата, удаляясь от него, насколько позволял короткий провод, похожий на поводок. Наконец, он сказал: "Хорошо, постараемся" - и вернул трубку на рычажок.
Потом он тусклым взглядом скользнул по стене, затоптанному полу, на секунду задержался на отрывном календаре в деловых пометках и устало вздохнул.
- Дорогой мой,- проговорил он с мягким недоумением,- все-таки - зачем ты все это написал?
Теперь он снова сидел в своем кресле, прочно вросший в пространство между спинкой и ручками,- вначале вялый, голос его звучал все увереннее, наливаясь рокотом сочного оперного тембра.
- Понимаешь ли, дорогой мой,- психология, переживания - все это так... Но вот герой у тебя... Герой у тебя, понимаешь ли, какой-то неудачник, мямля, Гамлет какой-то, и вообще - не то... И тема, понимаешь ли, мелковата... И вообще - напускаешь мрак...
Все это я уже слышал раньше. И вскипал. Вскакивал. Разражался фейерверками... Но теперь я смотрел на него и думал: что он чувствовал там, у окна?..
- Эпоха, дорогой мой, наша эпоха требует другого. А ты... Ну сам посуди, о чем ты пишешь? Ты о молодежи пиши, о комсомольцах, о таких, знаешь ли, - с задором, с огоньком... Ты же способный парень, у тебя получится!..
- До свидания, - сказал я, поднимаясь.
- Ты погоди, - ты что, обиделся?
- Нет,- сказал я.- За что же?
- Ты погоди, - сказал Жабрин, удерживая мою руку в своей. Взгляд его на миг остановился на моем рукаве, поросшем вдоль краев реденькой бахромкой. - На стипендию живешь? - он вдруг в упор посмотрел на меня.- У тебя кто - мать, отец? Помогают?
- До свидания, - повторил я.
- Ты вот что, - сказал Жабрин, - ты приноси нам - информашку там, зарисовочку из студенческой жизни, - гонорар не бог весть, но все-таки...
- Спасибо,- сказал я.- Когда надо, мы ходим на товарную станцию. Там платят не хуже.
Конечно, тут я не мог удержаться, чтобы слегка не попижонить, не полюбоваться собой. Но в замедленном рукопожатии Жабрина я ощутил нечто вроде уважительного удивления.
* * *
Редакционный день выдыхался, но в длинном коридоре еще хлопали двери, сотрудники суматошно метались между секретариатом и машбюро, на ходу вычитывая срочные материалы.
Под табличкой "Не сорить!" одиноко и неподвижно маячила фигура Сашки Коломийцева.
"Стойкий в бедствиях" - так называли его в нашем институте за мужество, с которым он переносил разнообразные несчастья, сыпавшиеся на него начиная с первого курса, когда из-за какой-то заметки в стенгазете Сашка - единственный из студентов - был зачислен в космополиты. Коломийцеву не везло в любви. Его проваливали на экзаменах. Он вечно рыскал голодным по общежитию в поисках трешки на обед, но, получив перевод от родителей, просаживал все деньги на книги, которые у него тут же разбирали, забывая вернуть. Жабрин не печатал Сашкиных критических статей, отвергая их за чрезмерный академизм. В редакцию Коломийцев теперь заходил только вместе со мной, посочувствовать моим неудачам. И сочувствовал так бурно и вдохновенно, что на обратном пути я должен был уже утешать и успокаивать его самого.
Сашка ждал меня в коридоре, небрежно прислонясь к стене плечом и упершись в пол носком растоптанного, похожего на бутсу ботинка. Он держал перед собой толстенную монографию о Шекспире и лицо его выражало сосредоточенность и размышление о таком, чего не уложить в грошовую информацию или даже целый подвал на четвертой странице. И странно - едва увидев Сашку, я почувствовал облегчение и подумал, что и разговор с Жабриным, и все остальное - не более, чем суета-сует и томление духа.
Я похлопал Коломийцева по спине, выбивая соскобленную со стены известку, мы вышли на улицу, и было хорошо глотать свежий, сгущенный морозом воздух после смеси желтого дыма и сладковатого тления лежалых газет.
Наступил вечер, вокруг фонарей повисли туманные шары света. Подтаявший за день снег покрылся ледяной коркой, прохожие скользили, пробегая мимо нас укороченными, быстрыми шажками, и юркали в уютную темноту подъезда.
Сашка требовал все новых подробностей, но на каждом слове прерывал меня и принимался поносить Жабрина. Его бутсы разъезжались в стороны; чтобы не упасть, он то и дело цеплялся за мой локоть. Он все-таки хлопнулся, когда мы переходили дорогу, но тут же вскочил, проверил ощупью стекла очков и налился удвоенной яростью:
- Элементарная скотина! Ты думаешь, он что-нибудь понимает в искусстве?..
Потом он неожиданно смолк. Поблизости от нас, высвеченная витриной магазина, процокала высокими каблучками девушка в кубанке. Сашка толкнул меня, обернулся и проводил долгим взглядом ее тугие, гордые ноги.
- Знаешь, Климушка,- горестно вспомнил он,- вчера мне пришлось продать билеты. Она не пришла. Она - понимаешь?
Я не понял, кем была "она" в этот раз. Сашкины увлечения менялись часто, неизменным оставалось - бурный восторг первого свидания, на котором Сашка читал сонеты Петрарки, и затем - билеты в кино, продаваемые перед самым сеансом.
- Не огорчайся, старик, успех всегда был уделом бездарности,- сказал Сашка, вздыхая.
В небе мерцали звезды - мелкие, зимние, дрожащие - я посмотрел на них и почему-то снова подумал о Жабрине. Подумал, что на самом деле он, может быть, совсем не то, чем кажется. Откуда мы знаем, что он такое на самом деле?
Я слушал Сашку Коломийцева и думал, что, возможно, на самом деле и я - совсем не то, чем пытаюсь себе казаться. Возможно, я только кажусь себе таким же, каким был, когда собирался бросить школу, чтобы бежать в Индонезию и умереть за свободу,- а на самом деле все это пустяки - все эти бесконечные метания в поисках высшей справедливости и абсолютных истин, и во мне ничего нет, кроме пошленького тщеславия и злости вечного неудачника?..
- Ты слышишь или не слышишь?..
- Слышу,- сказал я.
Сашка поправил очки и посмотрел на меня пристально и скорбно.
- Я думаю,- сказал он,- сейчас самое время зайти в "Руно".
"Золотое руно" - так назывался центральный ресторан. Его единственная в городе неоновая вывеска горела бледно-голубым сатанинским огнем над площадью, на которую мы вышли.
Мне не хотелось идти в ресторан, и в общежитие возвращаться тоже не хотелось, мне хотелось остаться одному, но я не мог обидеть Сашку. Вчера он получил перевод из дома и носился целый день по институту, раздавая долги.
- Мне кажется, у меня еще что-то осталось,- сказал Сашка.- Правда, я видел в когизе юбилейный Шекспировский сборник...
Но он был готов пожертвовать ради меня даже шекспировским сборником.