Василина Орлова - Пустыня стр 54.

Шрифт
Фон

Есть и другие случаи. В которых скучно, тоскливо, однообразно, серо. Продолговатый день, унылая обыденность. Хилая перемежающая депрессия - отчаянная неправда, которую очень хочется принять за правду, когда наконец опостылели развлечения и увидел вокруг "ничего хорошего". Подобные состояния уже кажутся более верными, более близкими к настоящему, но и они обман.

Так всю жизнь можно успешно провести в спячке, пройти по внешней кромке, невглубине от поверхности.

А правда обретается где-то совсем в других местах, эпизодах, встречах. Они могут быть веселы, а могут - грустны, главное в них не то. Правда - где больно, неловко, стыдно и страшно. Там обычно не по себе, но так потому, что ворохается подлинное я, а не привычное "себя".

Мечта - прельщение. Бред не приветствуется. Когда в первый раз была в Ялте, как и многие совсем юные, первоначальные девушки, я грезила наяву. Тем более в таких сиреневых, каменных, виноградных, морских декорациях. Мушкетёры рядом с автомобилями.

Я встретила в Ялте тогда, несколько лет тому, человека. Василий, в бейсболке, бородатый. Видимо, таков местный типаж. От него исходило дуновение некоторой подлинности. Подарил открытку с котёнком. На оборотной стороне прочерченные и затем тщательно стертые карандашные линии, по линиям расселись аккуратные ласточки хвостатых букв:

Играет джаз, я стих пишу,
Он ваш, как ваше моё имя…

Однажды позвонил в Москву.

- Хотел тебе сказать, за последние несколько лет обнаружил, что всё написано - тебе.

- Я вышла замуж, - сказала сразу.

- Счастливо?

Я даже не поняла вопроса.

- А? Я - счастлива. Да.

- Я говорю, ты счастливо вышла замуж?

Я немного возмутилась. Дмитрий услышал, что говорю по телефону, приник к трубке с другой стороны ухом. Но и тогда не схлынуло моё возмущение, не переключилось на Дмитрия: "Я - это ты".

Ад. "Дахау" отдыхает. Когда ты - это я, ты не слушаешь мои телефонные разговоры, и я от тебя ничего не скрываю. Сказать себе тогда, в той юной Ялте - захохотала бы. А ведь не то что терпела - просто знала: "Он - это я". (Нет, в такой формулировке - не работает).

Может быть, Василий и сейчас здесь. Но нам не надо встречаться, думаю.

Видела лицей, попечителем коротого был Чехов, когда заведение состояло ещё женской гимназией. Высокие, угрюмые каменные стены. Как они сочетались с песнями юных щебетуний? Наверно, вполне сочетались. Юную женщину надо оберегать от всяких нелепостей. Лучше в таких вот стенах.

Даже не представляю, как я смогу переживать всё снова, во время взросления моей грядущей дочери - с сыном легче, но тоже. Да, я буду страшно беспокоиться. Я по-прежнему и посейчас не понимаю - как отважиться сюда рожать? И дело даже не в террористических актах и возможном насилии, Господи, сохрани. А в самом строе событий, в самой лаве, потоке, сели - информации, событий, встреч, взглядов, разочарований. Конечно же, рожать сюда - либо безоглядная отвага, либо вопиющая глупость. Особенно девочку.

Но и на это мне придется однажды осмелиться.

Придется, потому что так предсказано. Каждая женщина, не только Мария, получила такое предсказание, и каждой однажды придется понять, что её дитя распнут.

Но, казалось бы, если уж всё равно живу, почему бы и не отважиться жить, правда?

Такой порыв влечет ненужные завихрения. Но что лучше?

Жизнь как бесконечный аперитив. Черновик. Ожидание будущего. Или - бесконечные поцелуи без…

Вот-вот, сейчас, оно и начнется. В частности, принесут первое блюдо.

Избегание. Вечная внутренняя эмиграция. Как приехать в Нью-Йорк и начать ныть среди русскоязычной публики об оставленных-потерянных положении и близких сволочах, вместо того, чтобы нырнуть в город, очертя голову.

Давать уроки рисования и во всю трудовую деятельность не дописаться до единой картины. Английский - и не почитать Кольриджа.

Разговаривать с мужчиной, к которому влечёт - и не поцеловать.

Вести дневник, где только записи, что не о чем писать. Родиться на море - не научиться плавать.

…Искусственное пространство столичного клуба - а в окно видны подлинные деревья, декорированные листьями уже пожелтелыми, а главное - жёлтое тоже окно, кривоватая крыша, в окне моют посуду, бледно-рыжая занавеска - то ли на просвет, то ли выцветшая.

Окно, жёлтое в синем, словно в бархатной бумаге - была такая - вырезали квадратик и подложили золотистую обёртку от шоколадной канфеты "Маска". Вечер начинает снизу чернеть, фиолетоветь.

И вот там-то моют посуду - подлинное действие, вытекающее из предыдущих (из посуды ели), осмысленное (надо мыть), спокойное (это повторяется).

А здесь, у меня, действия произвольные, осмысленная ветка бифуркации обломилась, всё споткнулось, и любое движение от сотового к пачке к зажигалке к пепельнице к меню к запястью бессмысленно и суетливо, хаотично и энтропийно, циклично, как мысль шизофреника.

Я хочу туда. Мыть тарелки.

Двухслойное стекло, почти никакой преграды. Я туда всё время иду. Это наступит. Вот-вот. Уже. Сейчас. Еще немножко.

Только допью слоистый аперитив и договорю бесконечную речь, слова которой цепляются друг за друга, как зубчики в колесиках часового механизма. Докурю несгорающую сигарету, разменяю по копейкам неразменный пятак, добью лернейскую тварь и пойду.

Там уже, наверно, гора посуды.

Нищий

Море нынче что-то совсем разбушевалось. Из приоткрытого окна Ливадийского кабинета оно выглядело столь прекрасно невозмутимым. Совсем иное, когда спускаешься к самой воде.

О парапет оно хлестало, будто серия взрывов, вдоль каменного бордюра. Отходящая волна вспарывала брюхо надвигающейся. В голове болталось из курса физики: результирующее колебаний. Мой путь лежит дальше, туда, где нет бетонной загороды, и прямо о берег море крушит себя. Как изящно зубчаты полуострова, лёгшие в воду по ноздри, врезавшиеся в горизонт - почему-то художникам, пишущим для покупателей (прохожу по пассажу между рядов картин) никогда не удаются плавные линии, в стремлении сделать красивше только портят реальность. Искажение. А в Дунае сиреневые полуострова, вдвинутые в море, были ещё остроскулее, чётче, плавнее и мягче, чем здесь.

Вот я у самого берега. Подходит волна. Словно тысячи белых пальцев русалок, когда-то влюбленных в принцев, перебирая камешки, подбираются ближе и ближе. Но, обессилев, так и не дотянувшись, отступают, отползают расслаблено, их отволакивает по тем же камням. Отходят, чтобы сделать ещё одну попытку достичь меня…

Мифические полуживотные, то, что для вас стало непосильным испытанием в вашей морской тускло блестящей, как рыбья чешуя, жизни, все люди однажды переживают, но только мы вынуждены оставаться в своих телах. Не такой уж плохой исход - стать пеной морскою. Впрочем, в чём затрудненье - стать плодородной землей, пеплом в трубе крематория… Разве что менее романтично, а так то же самое.

Умереть для мира, выключиться из бессмысленной ротации, тупого коловращения. Я не могу. Если бы могла - то давно. Как я подробно предчувствую исход - он неминуем. Я бы хотела раньше, не физически, чтобы осталось время для волн и былинок. Умереть, значит, не интересоваться больше, что о тебе скажут и кто звонил. Не ждать телеграмм, бандеролей, ценных посылок, денежных переводов. Посланий из-за грани.

Море, помоги мне. Такое давнее. Ты знавало тварей, которые уже вымерли, чьих следов не осталось на твоём невпечатлительном берегу. Видишь, здесь только ты и я, поэтому не боюсь. Грустно косноязыка, отваживаюсь говорить.

Вонми! Ты поймешь. Я читала свои двадцатилетние благоглупости. Они так устарели, самой смешно помнить: плакала. Но что я могу поделать? Вместо того, чтобы замолчать наконец, всё ещё бубню, кричу, излагаю, изгаляюсь, оголяюсь, глаголю, гоню. Море! Я требую, ты видело меня совсем маленькой. Неужели тебе не жаль, что ты останешься собой, когда я уже иссякну, опаду, замру и утихну? Когда в пальцах моих - ни в других членах - не останется движения, и движение начнётся вовне, животные пожрут мои соки, источат сердце и лёгкие, кишечник исторгнет невыносимое зловоние - я отворачиваюсь, милое море, когда вижу кошку, раздавленную, как пирожное, на дороге.

О Боже, неужели я без того недостаточно смертна, что ты ещё наказываешь меня? Дай мне осознать хотя бы частицу твоей вечности, поделись, тебе ведь не для кого беречь её, разве для меня. Но что-то подсказывает, вечность можно ощутить только в полноте. И я с позором погрязаю в том, от чего не могу отказаться - от сменяющих, мнится, друг друга минут, и от слёз, и от смеха. Молитвы тонут где-то на середине пути, птицы расклевывают их по дороге, рыбы хохочут над вздохами и стенаньями. Я кажусь себе жалкой, потому что в иные моменты с ясной головой, как, может быть, никто - дерзаю ощущать своё надмирное величие. Я попираю тела любимых, но они мстят в такие минуты. Я перед всеми вами виновата. Я видела, как вы умираете.

Свет мира, сказал Христос апостолам, соль земли. Соль этой земли разъедает мне кожу, по которой стекает, переполняя глаза.

Вижу души, бьющиеся в телах, чувствую пульс на запястьях, которых и не касалась. Все мы тоскуем по одному и тому же, но всё, на что я могу расчитывать, мой дорогой юный Шопенгауэр, пришедший в неположенный час на кладбище - увидеть на короткое мгновение в чужих глазах зарево собственной тоски. И это преступно много. Преступно - потому что плачу и после.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги