Я часто чувствую себя пешкой в игре в шашки, или даже, может быть, в карточной игре. И то, что пешка там, на восьмой линии, до которой попробуй ещё добраться, когда нами (да и мы сами) так легко жертвуют, становится королевой, вовсе не является её преимуществом при игре в подкидного дурачка. А напротив, естественно, выключает напрочь из игры.
Морок. Марево. Моё вселенское одиночество - всего лишь следствие того, что я отваживаюсь его ощущать. Я бы тоже могла пуститься в густой туман ложного опыта, убедив себя: так и надо.
Есть целые сферы ложного опыта. Мы что-то слишком охотно питаемся суррогатами за неимением пищи. Отдых на курорте - тоже из круга ложного, как и всякое туристничанье, бесцельные поездки, лишние встречи, а равно - всевозможные семинары по самосовершенствованию и "духовному росту", для русских - медитация, для ненцев - водка, и так далее. Перечисление уходит в дурную бесконечность. Ну и, конечно, посещение музеев, которые лежат вне сферы наших прямых интересов.
Я находилась по музеям, и до сих пор отчетливо помню ужас, охватывавший, когда топочущее стадо любопытствующих перебегает от экспоната к экспонату, не успевая толком рассмотреть ни один. В детстве никто не объяснил, что посмотреть всё - нельзя, равно как и всё вспомнить, и я пыталась быть честной, как будто в распоряжении вечность. Рассматривала детали отошедшей жизни, стараясь вобрать в память каждую линию давно никем не надёванного парчевого платья, отставала от группы, молодая мама сердилась. Она всегда воспринимала меня как взрослого человека, почти анекдотично, и сердилась поэтому, как на взрослую. Я целую минуту упрямо разглядывала чашу с вделанными в неё рубинами и какими-нибудь яхонтами. Она не стоила беглого взгляда - или заслуживала внимательного рассмотрения. Что-нибудь одно.
Потом я рисовала, слюнявя карандаш и стараясь изо всех сил. Я всё рисовала. Балет, показанный по телевизору, а также выступления наших фигуристов. Спектакль, увиденный в детском театре. Сны. Подводный мир, показанный в какой-то передаче. Всяких личностей с эстрады. Подозрительных.
Даже республики Союза в обликах разноплеменных девушек были запечатлены мной. Англия в виде чопорной старушки с большими часами на цепочке. США в качестве неприятного парня в футболке и кепке и с сигаретой. По этим рисункам можно изучать весь набор комплексов взрослых людей того времени, которые я опосредовала таким образом.
Потом творческая энергия перекинулась в другое русло. Переросшему огурцу вкручивались уши-щепки и проволочный хвост, выколупывались глаза и вырезался ротик - получалась упитанная крыса. Казалось, если в течение дня не слепишь какого-нибудь нового цынцегры - не исполнишь некий важный урок. Позднее примерно то же было и с дневниками, хотя не совсем.
В голове у меня - непрерывный канкан. Думаю, и писать я стала потому, что слишком уж много мыслей толпится в голове, требуя выхода. А так как по натуре я довольно стеснительный, даже застенчивый человек - не станешь ведь докучать своими излияниями ближним, да и какой ближний выдержит - пришлось обзавестись на первых порах блокнотами и тетрадями, а там уж дело дошло и до компьютеров.
Файлы! Вот что не копит в себе пыли, их невозможно взять в руки, ощущая преходящесть и хрупкость, понюхать, приложить ко лбу. Не занимают места и не теснятся по углам комнаты, из которой я давно уже выросла, не требуют для хранения пустых картонных коробок из-под обуви и вместе с тем сохраняет все чувства, если их перечитывать. Ну, или почти все. Кроме запахов. Неделю назад я обнаружила, что с тех пор, как я начала писать, прошло столько времени, так немыслимо много его утекло между пальцев куда-то в нижнюю колбу незримых песочных часов, что я даже уже почти не помню, что испытывала, когда писала свои первые, самые ранние заметки - только они сами, в виде текстов, голые скелеты, стоят передо мной, не волнуя, не задевая, не погружая. Но о том, как специальная обезьяна, заткнувшая себе рот, я никому не скажу!
Попалась на глаза коробка с письмами, которыми обменивались родители со своими родителями, когда сами они были молоды, и дед был ещё жив. Мы, подрастающее поколение, тоже слали письма, скрепленные самолично выдуманными и рисованными от руки печатями - я нашла коробку и, как всякий прирожденный архивариус, вдохновилось. Вот, подумалось, сюжеты для будущих исканий и размышлений о прошлом, да будет благословенна каждая пылинка, коснувшаяся пожелтевших связок бумаги.
Вскоре стало понятно, лишь мои внуки (при удачном стечении обстоятельств) будут в силах прочесть всё с бесстрастием историков. Я не смогла толком прочитать ни строчки. Такое бывает при чтении интимных записок, от которых отстранился, но не в достаточной степени. То накрывал какой-то болезненный, в нос, от смущения, смех, то пульсировал стыд, то начинала дребезжать и биться нить непонятного сожаления где-то внутри. Слишком всё живо оставалось, слишком непосредственны ощущения.
Так постоянно скользишь за прошлым, бежишь, не успевая схватить его за хвост, и вечно оно оказывается впереди тебя, как о том писал еще Фицжеральд в "Великом Гэтсби".
Неужели настанет время, когда точно с тем же сожалением и смущением можно будет начать открывать и закрывать то, что ещё слишком живо, слишком недавно было - теперешние компьютерные файлы и папки, и от них будет исходить ощущение прошлого, давнего прошлого, ну, почти такого же давнего, как от живой хрустящей или пожелтелой бумаги?
Разве что файлы не только не пахнут, но и не желтеют…
После разрыва я всё думала, в какой момент не туда повернуло? Перебирала в памяти лица. Одно из них особенно ярко вставало перед внутренним взглядом. Я вообще очень ясно вижу этим самым внутренним зрением. Иногда ярче, чем реальным.
Вот в Москве как-то позвонил человек, с которым мы успели увидеться лишь однажды: знакомство было электронно-заочным. Он сказал, представь, я увидел нынче такую картину: берег моря, песок.
Я тоже увидела, сразу, будто переместилась, и ветер дул южный. Не так-то сложно представить: море, песок. Каждый видел хоть раз, а я родилась в таких краях… Там был камень, правда, а не песок, обкатанный волной камень, облизанный морем берег.
И шум телефонной трубки был похож на шум раковины, если приложить к раковине другой, ушной. И моря, в общем-то, нет нигде, а только перед глазами, да и море-то вклинилось между зрачком и плоскостью стола - за столом я сидела, и дивилась, как такое большое пространство бирюзовой воды уместилось в тридцати сантиметрах, отделяющих от столешницы.
"Цвет морской волны". Снова вспомнила свою зубную щетку, вот ведь ерундовый, мелкий предмет, а было ли у меня что-либо столь же ранне дорогое? И зубная щетка цвета морской волны, и море, они затерялись, оба эти предмета. А я осталась. Сквозь толщу морскую просвечивает комната, и стул у пианино, и карта звёздного неба над кроватью. Вот ещё штука: звездное небо над кроватью. Нарисованное, вычерченное искусным картографом: звезды одинарные и двойные, большие и малые, галактики - всё отмечено, понизу - список "условные обозначения".
Повела головой, медленно, как глубоководная рыба, даже жабры шевельнулись за ушами: какая-то часть, сверхчеловечья, вспомнила, видно, как была кистеперой рыбой, большой кистеперой рыбой, которая, как сказал бы поэт, вела малых рыб к водопою (ведь они перемещались по суше в поисках жизни на твердых своих плавниках костистых).
За балконом и дальше бушевал город, а сейчас - бушуют город и море… Воспоминание о море, которое виделось в городе, где моря нет - пришедшее в городе, где есть море. Дежавю в кубе.
- Ещё не всё, - сказал незнакомый голос в трубке, и показалось опять, что трубка похожа на рапан, на два рапана, соединенные перемычкой - в один говоришь, в другой слушаешь. - Там, на песке, представь себе следы…
Семизначные следы засуетились, и отметки метёлок тех кистеперых, тут была и птичья хвоя, растопыренная в четыре стороны, и звериные копытца, и вдруг сгладилось - может быть, набежала волна, может быть, так. И тут я увидела тоже, о чем толковал отсутствующий: правый след был маленький, круглый, детский, а левый - взрослый, развившийся, с уже начавшим костенеть большим пальцем, след от огрубелой подошвы и вдавленной пятки. Они располагались рядом, следы - становилось понятно, здесь стоял человек, он слушал и глядел море, и детской ноге песок прибрежный горячее казался, и жестче, и мягче, чем взрослой. Человека не видела, оставались следы. Мне прозвучал о них телефонный голос, и море схлынуло, оставив по себе легкое воспоминание и запах водоросли, запутавшейся в медузе, которая сохнет неподалеку от слепка детской ножки.
Но лицо, которое вспоминается время от времени…
Лицо бойца из гарнизона под Моздоком. Меня туда занесло, когда работала в еженедельной общественно-политической газете.
Лоб с ярко выраженными надбровными дугами. Скулы. Подбородок. Глаза - карие, с прищуром. Пятнистая униформа, в кармане рация, за плечами автомат. И я, журналисточка, прибывшая со "Стрелками", смотрела на него во все глаза.
Саша - его Александром звали - лыбился:
- Романтики захотелось? Что ж, прибыла по адресу. Выстрелы здесь слыхать…
- Ну, как здесь вообще? - я независимо оглядываю солнечный пустырь.
- Как? Нормально. Как вот тебя родители отпустили? - Саша пожимает плечами. - Конечно, у нас тут… Молодые гуляют. До десяти. Здесь, так сказать, необъявленный комендантский час. Детишки…
Да, вокруг спокойно. Территория укреплённого пункта обнесена окопами, на крышах корпусов дежурят бойцы. На колючей проволоке рядом с консервными банками носки и тельники: сушатся. Золотая осень, листопад.
- В Москве-то как? Снег, поди, выпал?..