* * *
Taк и припомни, говорю я себе, припомни точно и по порядку: сначала - запах, скользящий, как шелк, он появляется и подступает, густеет и обволакивает, точно темный мешок. Затем - голос тонкой тишины: писк перепуганных мышей, чешуйчатое шуршание удирающих ящериц, отчаянные призывы жаворонят. А потом, за всем этим, - еле слышное, наползающее со всех сторон шевеление: шершавый шорох горящей пшеницы, жуткий шелест, который мне уже никогда не забыть. В его начале - далекий шепот, его продолжение - разрозненные хлопающие взрывы, затем они становятся всё отчетливей и сильней, а в конце всё сливается в оглушительный рев.
Пожар.
И тогда: страшный вопль: "Папа!" - рвется из моего ожившего и тут же задохнувшегося рта. На праздничную белую рубашку сыплются коричневые хлопья пепла. Черные дыры с багровыми краями расползаются в отступающей белизне ткани.
"Папа!"
Я оглянулся. Сероватые, с красными прожилками, стены огня и дыма приближались ко мне отовсюду, по всему желтому пшеничному простору. Помню, я рухнул на землю, свернувшись как зародыш, прикрывая руками макушку. За считанные секунды пламя охватило всю ширину поля, и огонь уже начало сносить на восток.
"Михаэль…" - лаял старый пес Апупы, прыгая, как безумный, на краю горящей пшеницы. Хотел показать, что от него и тут есть толк, но помчаться ко мне боялся.
"Михаэль…" - звали несомые ветром далекие голоса родителей, дядьёв и теток. Они, которые зачинали нас и рожали, растили и воспитывали, сплетали нам венки и поздравляли, теперь, слепые и беспомощные, издали взывали о помощи.
"Михаэль…" - протрубил могучий голос Апупы, бесполезный, как его сильные руки, глупый, как его истыканные гвоздями башмаки, нелепый, как его заткнутый за пояс кнут-курбач, "на случай всякого случая", - и чем это поможет ему теперь против языков пожара?
"Михаэль…" - позвала черная змея, вернувшаяся откуда-то к моим окаменевшим ступням. Заманила меня сюда, а сейчас вернулась - спасти?
Я хотел было встать и побежать за ней, но внезапный порыв ветра перебросил правое крыло пламени прямо через меня. Я повернулся и упал, пойманный в западню, задыхающийся, окруженный высокими, скачущими, оранжево-огненными плясунами. Пять лет было мне тогда: слишком мал, чтобы понимать, слишком слаб, чтобы убежать, но и слишком молод, чтобы потерять надежду. Только годы спустя я осознал, что день моего рождения угрожал стать днем моей гибели. Смерть, хоть и придвинулась совсем близко, казалась мне тогда далекой и непостижимой, но боль, и страх, и удушье были ощутимы, и даже слишком хорошо. Так хорошо, что достаточно одного воспоминания, чтобы и сейчас, спустя много лет, тотчас протянуть руку к аптечке за ингалятором от удушья, моим неразлучным спутником с той самой поры.
Бешеный, пламенный, завораживающий танец уже окружал меня со всех сторон. Помню: дым пожара разрывает мне грудь, его рев распирает мою голову. Считанные шаги отделяют меня от его протянутых огненных пальцев, и, несмотря на их ослепительный блеск, я чувствую, что меня заливает тьма, но не охватывает снаружи и не заполняет все вокруг, а растет откуда-то изнутри. Потом тьма во мне опускается, и и уже плыву в ней и снова кричу: "Папа!" - и тогда прямо из огня появляется женщина.
Незнакомая женщина, молодая, высокая, почти голая - серая блуза изъедена огнем (несмотря на страх и боль, я удивился: женщина в мужской рабочей блузе), обнаженная грудь покрыта копотью и сажей. Обгоревшая шапка коротких черных волос и остатки цветастой юбки вокруг бедер.
- Где ты, малыш? Где ты?
- Я здесь! - крикнул я, приподнявшись.
Новая стена дыма разделила нас. Ее крик:
- Кричи громче! Я тебя не вижу!
- Я здесь… Я здесь… - изо всех сил заорал я, и она снова появилась из пламени и устремилась прямо ко мне, ни на секунду не замедляя бега. Наклонилась, схватила меня длинной рукой - и вот уже меня подняли и несут сквозь стену огня на другую сторону поля.
Сколько времени прошло - не знаю. Может быть, всего несколько секунд, может - час или минута. Рев пожара затих, и теперь я слышал только ее хриплое дыхание, стоны боли, мои и ее, напряженные удары ее сердца. Черно-белые комья крошились под ее ногами. Шипящие кучи золы огненно раскалялись от дуновения ее бега. Я помню руку, охватившую меня вокруг живота, пальцы, впившиеся в мое тело. Ее левая пятка ударяла по моему бедру, ее ожоги выжигались в моей коже, - и вот мы уже миновали стену камыша, и я брошен в вади, в его мутную, прохладную воду, и лежу рядом с этой чужой женщиной.
Она лежала на спине - руки и ноги раскинуты, кашляющий рот судорожно втягивает воздух, грудь поднимается и опускается в тяжелом дыхании - и вдруг повернула ко мне голову:
- Я тебя услышала…
Странный акцент был у нее, похожий на акцент Гирша Ландау, скрипача. Ее глаза, ее губы были совсем рядом с моими. Ее пальцы погладили мою голову, задержались на мгновение, натолкнулись на просвет между костями макушки, уловили и осознали неожиданность. Она улыбнулась:
- Смотри, твоя фонтанелла еще открыта.
Слово "фонтанелла" я тогда не знал, но сразу понял, о чем она говорит. За ее головой метнулась вниз крылатая тень. Ястреб взмыл снова, черная змейка извивалась в его когтях.
Послышался мужской крик, чужой и тревожный:
- Аня! Аня! Где ты, отзовись!
Молодая женщина встала, стекая водой, пеплом и грязью, подняла меня на руки и перешла вади. За камышами открылись мне лошадь и телега. Худой старик с загорелой лысиной, в светлой отглаженной рубахе и в брюках цвета хаки, сидел на ней, курил сигарету и ждал.
Ее руки, поднимающие меня на телегу, ее победная улыбка:
- Я же говорила тебе, что слышу мальчика, он кричит из огня.
И он, улыбаясь:
- Ну, Аня, так теперь он твой.
* * *
С той ночи, когда мы с Габриэлем вернулись из Иерусалима и я начал записывать всё это, члены Семьи начали выражать свои мнения.
Рахель, из бездны своей постели, и отец, из бездны своей могилы, поощряли меня: "Очень хорошо".
Мать, ползая среди кочанов своей органической капусты, сказала, не глядя: "Надеюсь, Михаэль, что это первый шаг на твоей новой дороге, которая будет правильной и во всех других отношениях".
Жених спросил, пишу ли я "под копирку", потому что "бумаги иногда разлетаются или пропадают".
Айелет завела себе новую привычку - стоять за моей спиной, читать из-за моего плеча, задавать вопросы и делать замечания, Алона переполнилась любопытством и подозрением, а Ури, во всем такой отличный от меня, единственный из всех понял, что речь идет не о романе и не о книге воспоминаний, а об отце, который сам себе Шахерезада и Султан одновременно, и о рассказе, который не что иное, как длинное прощальное письмо. Из мужской солидарности, которой я от него не ожидал, он принес мне старый компьютер, в котором установил новый текстовой редактор ("конец чернилам и перьям, отец, даже коров уже доят сегодня машиной"), объяснил основные команды, ввел в память мой личный секретный код и заклял меня "делать копии как можно чаще", потому что компьютер, при всей своей феноменальной памяти, "во всем остальном полный болван, инфантил и к тому же идиот".
И еще он дал мне совет относительно самого процесса письма.
- В компьютере очень легко стереть и легко добавить или изменить, - сказал он. - Так легко, что ты иногда решаешь и делаешь раньше, чем подумаешь. Поэтому я тебе советую: если у тебя есть две формулировки и ты не знаешь, какую выбрать, запиши обе, возьми второй вариант в квадратные скобки и иди дальше, вернешься к ним потом. А если тебе придет в голову какая-то идея, не имеющая отношения к данному месту и моменту, просто запиши ее, обозначь угловыми скобками и продолжай. Потому что иначе забудешь.
- Просто угловыми скобками? - переспросил я.
- Они заметны. Потом, когда кончишь, компьютер найдет тебе все эти квадратные и угловые скобки, и тогда сиди себе, выбирай на досуге, думай над всеми этими "зачем" и "почему" и решай, что да и что нет. <Надо решить, объяснять ли наши семейные выражения, и если да, то где и как.>
- А если я не успею?
- Почему бы тебе не успеть, отец? Ты куда-то спешишь?
- А зачем мне секретный код? - спросил я. - В этой семье и так достаточно секретов.
- Так лучше, отец, - сказал Ури и поднялся. - Так лучше, поверь мне.