– Готово, – сказала она, не вполне отдавая себе отчет в том, что говорит. Встала из-за стола, к которому, заслышав шум открывающейся уличной двери, метнулась, как мышь от кошки, быстро, боясь глядеть на его лицо, пересекла комнату, протиснулась мимо него в коридор, прошла в тамбур и ключом, который все это время держала в сжатой, вмиг сейчас вспотевшей ладони, закрыла уличную дверь на замок.
Она вернулась – он стоял посередине комнаты с переплетенными на груди руками, было в его позе нечто растерянное, озадаченное, что он как бы старался не показать, и это тотчас придало ей сил, она буквально физически ощутила их прилив в себе.
– Ну что, как провел время? – спросила она, останавливаясь неподалеку от него и не замечая того, что обращается к нему на "ты". Глядеть, однако, ему в глаза она по-прежнему не смела, скакнула было на них своими и тут же в испуге отвела.
– Что? Когда? Где провел время? – непонимающе переспросил он.
Его ответ, впрочем, нисколько ее не интересовал.
– В Афганистане служил, да?
– Ну. Да, – ответил он с расстановкой.
– И убивал?
– Ну… что, – сказал он с секундной заминкой. – Нас убивали, и мы убивали. Конечно.
– Два года?
– Не два, поменьше. Сначала учебка там… а потом – да. Восемнадцать месяцев. С днями даже.
– А что медсестрички? Были медсестрички? Побаловаться чтоб… потешиться… имелись?
Теперь она решилась взглянуть ему в глаза. И, взглянув, поняла: что она хочет, то с ним и сделает. Она была удавом, он был кроликом. Он еще не понимал ничего, он еще не догадывался ни о чем, но он уже шел к ней в пасть, смотрел на нее и шел…
– Ну… так… чего… медсестрички… да мне в госпиталь… не пришлось… – почти заикаясь, выговорил он.
Не отрывая больше от его глаз своего взгляда, она ступила к нему, взялась за пуговицу у ворота и протолкнула ее в петлю, взялась за другую, пониже, и расстегнула ее. Она хотела расстегнуть и следующую, но пальцы у нее уже изнемогали, она подняла руку, изогнув в локте, скользнула ею под пятнистую грубую материю военной робы – и пальцы ощутили подушечками восхитительно гладкую, безволосую твердую юношескую грудь.
– Твою мать! – услышала она над собой его обрывающийся голос, и следом ее бросило вперед и тесно, туго, больно прижало к нему, как ей и хотелось еще два часа назад, – это его руки оказались у нее на спине. Потом та, что была ниже, двинулась еще ниже, пальцы его с шуршанием заперебирали юбку, сгребая ее вверх, и еще мгновение спустя ягодицу ей обожгло пятью его прикосновениями. А между ногами, в выходе телесных недр к своему покрову вновь все у нее переполнилось горячим, влажным, текучим, и было этого столько, что выплеснулось на ноги.
– А-ах ты! – вырвалось у нее, и она увидела, что ее собственные руки вовсе уже не на груди у него, а снова расстегивают пуговицы, но теперь не на гимнастерке, а на брюках…
Она не довела его ни до какого дивана в председательском кабинете. Она отдалась ему тут же, у себя в комнате, на старом, с ободранной обивкой продавленном кресле, стоявшем в углу за дверью и заваленном стопами всяких архивных бумаг и папок, – свалив их одним движением руки на пол и таким же одним движением разметав ноги по подлокотникам.
В жизни, однако, все оказалось не так, как произошло два часа назад в воображении. Ее облитое соком желания, словно бы вспухшее, пульсирующее лоно приняло в себя его молот с некоей жаждой исчезновения, ей чудилось, и она, оказывается, ожидала того, – едва он окажется в ней, она как потеряет свою телесную оболочку, скинет ее подобно панцирю, надетому на нее истинную, и растворится в каком-то ином, невещественном, абсолютно нематериальном существовании, – исчезнет в нем. Но ничего такого не случилось. Она осталась здесь, в этой комнате, узкие деревянные подлокотники резали ляжки, ягодицы жестко терлись о вылезшую в прорехи обивки грубую холстину внутренней обтяжки, и сам его молот тоже был груб, непомерно тверд, слишком веществен, безостановочно ходил в ней с тупой, прямолинейной заведенностью, – впрямь молот, механически долбящий по ней, как по наковальне.
– Легче, легче, – попросила она, подтверждая свою мольбу отстраняющимися движениями тела, но он, похоже, не услышал ее и не уловил ее движений, – она была для него не озером совершить благодарственное омовение, а полем под вспашку, и он бороздил ее со всею безжалостной горячей свирепостью неутоленной молодой силы.
Момент его семяизвержения был облегчением для нее. Она осязала, сжимаясь, толчки вытекающей в нее тягучей массы и ждала, не отрывая глаз, когда он освободит ее от себя. Ее опыт свидетельствовал: сейчас он будет вынужден сделать это. Сейчас его молот должен потерять свою твердую силу, вернуться к своему постоянному состоянию, и ему не останется ничего другого, как избавить ее от своего присутствия. Однако прошло мгновение, другое, третье – не больше, – как прекратились его содрогания, и он начал двигаться в ней снова, все сильнее, сильнее раз от раза, и впрягся в плуг заново, вспарывая поле с прежней яростной безжалостностью. И тут, подсовывая под ляжки руки, чтобы не так резало подлокотниками, она вспомнила, что в молодости с мужем так и бывало: и три, и четыре, и пять раз подряд с короткими передыхами – совсем не как сейчас.
Она смогла, наконец, освободиться от него минут за десять до конца перерыва. Они уже были не на кресле, а прямо на полу, на груде сваленных ею с кресла бумаг, он ослаб на несколько коротких мгновений, вылившись в нее очередной раз, и она каким-то невероятным усилием смогла вывернуться из-под его тяжелого, железного тела и тут же подняться. Самой ей за все это время не удалось подойти к тому, что случилось с нею на расстоянии, и близко.
– Ты куда? – приподнимаясь, потянулся он к ней с пола, она ударила его по руке и крикнула со злобой:
– Вставай! Сейчас народ придет!
Ноги у нее дрожали, она едва стояла на них. Комната перед глазами качалась и виделась словно через туман. Посередине комнаты гофрированной кучей лежали его пятнистые штаны, а рядом, чуть в стороне, – ее тонкие летние трусики с кружевной обшивкой. Наклоняясь за ними, она чуть не упала. Боже, а что, должно быть, с юбкой! – мелькнуло у нее в голове. Она не сняла с себя в нетерпении скорее принять его, ничего, кроме того, что реально мешало тому.
– Одевайся! – приказала она ему.
Взяла с тумбочки около стола электрический чайник, в котором кипятила воду заваривать чай, и, с трудом двигая ногами, пошла в туалет. Лишь уже оказавшись там, она обнаружила, что ей нечем вытереться, разве что общественным вафельным полотенцем с крючка рядом с раковиной. Мгновение она колебалась, но другого выхода не было, и она сняла полотенце, перекинула его через плечо. Вся середина у полотенца оказалась влажной от чьих-то чужих рук, и ее заранее передернуло от его будущего прикосновения.
Война в чайнике сохранила некоторое тепло, и, поливая из носика себе под руку, она, как в утешение, подумала о том, что могла и остыть и тогда бы пришлось пользоваться прямо холодной. Ляжки были липкими почти до самых колен и, несмотря на теплую воду, все оставались такими, никак не отмывались. Стульчак, когда поднялась с него, весь был мокрый, и, вытершись с содроганием этим влажным общественным полотенцем сама, она затем вытерла им и стульчак.
Часы на руке показывали: три минуты до конца перерыва.
Не заглядывая к себе в комнату, с чайником в руках, она заскочила в кабинет к председателю, содрала с дивана разостланную на нем материю, скрутила комком, засунула в стенной шкаф на прежнее место и плотно закрыла дверцу.
Ее молотобоец, полностью одетый и даже в своей каскетке на голове, вновь, как тогда, почти час назад, когда она вернулась, закрыв уличную дверь, стоял посередине комнаты с переплетенными на груди руками, как бы в растерянности, которую он старался не показать, – совершенно так, как тогда, будто и не было этого часа, будто ничего не было, будто ей снова все это лишь привиделось.
Но все было, и вещественным напоминанием о том являлась она сама: ляжкам у нее, хотя только что вытерлась, снова было липко, – это из нее вытекал он.
– Подбери, – указала она ему на груду бумаг и папок около кресла. Швырнула чайник на тумбочку, схватила со стола ключ и метнулась обратно в коридор – открывать уличную дверь. Часы уже показывали конец перерыва. Не хватало только, чтобы кто-нибудь пришел раньше, чем она отомкнет ее!
Альбина была уже у своей комнаты, когда услышала скрипучий звук открывающейся входной двери.
Он еще продолжал собирать бумаги с пола.
Она наклонилась рядом с ним, сгребла стопку, бросила на кресло, сгребла другую, бросила, он тоже сгреб и бросил, – и пол очистился. Каблуки в коридоре простучали в какую-то комнату около входа.
– Что, когда мы снова с тобой… – взял он ее за бедра, она распрямилась с испугом, вырвалась из его рук и отскочила к столу.
– С ума сошел? – прошипела она.
– Нет, ну так а чего?.. – усмехаясь, двинулся он к ней, и тут, впервые после всего происшедшего она вновь встретилась с ним глазами. И теперь это оказалось совершенно не страшно, она не только спокойно выдержала его взгляд, но даже, увидела по его глазам, заставила заметаться внутренне самого.
– Стой, не приближайся! – шепотом приказала она, и, должно быть, это вышло у нее с такой яростью, что он остановился.
Он остановился, постоял на полпути между креслом и ее столом – опять как бы в растерянности, которую пытался скрыть, – и спросил, снимая и заново натягивая на голову свою пятнистую форменную каскетку:
– Так а насчет прописки мне, значит, что?
О Боже, вот она о чем напрочь забыла – это о том, зачем он появился здесь!