* * *
Маханя шел, сплевывая на ходу. Он смотрел на меня исподлобья и засучивал рукава. Они были подонками – вы еще не забыли об этом? Ну так вот, если забыли, я напомню – они были настоящими подонками.
Латуха, самый противный из них, захихикал и взял мой портфель.
– Мальчик пришел из школы, – прогнусил он, расстегивая замки. – И что же он сегодня получил?
Он перевернул портфель и высыпал учебники и тетрадки на землю. Я до сих пор помню, как он улыбался. Он был самый прыщавый из них, и волосы у него были вечно сальные. Латуха присел на корточки и стал перебирать мои книжки и тетрадки.
– Не трогай! – сказал я. Правда, несколько запоздало; мои вещички уже лежали на земле. Латуха открыл одну тетрадку – если не ошибаюсь, по биологии – и стал вырывать из нее листок за листком.
– Не надо! – крикнул я и дернулся, будто хотел броситься на него. Но только я бы не бросился, и они знали об этом.
Шиян – он стоял ближе всех – размахнулся и ударил меня в живот. Я согнулся и стал судорожно хватать ртом воздух, а Шиян наставительно сказал:
– Потише, парень! Без ручек!
Затем он взял меня за подбородок и ударил в лицо – под левый глаз. Я почувствовал, как из меня во все стороны посыпались искры, как из перегоревшего трансформатора, но не упал. В голове загудело, но вместе с тем возникло секундное ощущение легкости, почти эйфории, но оно быстро прошло.
Его удар послужил сигналом; они набросились на меня все, и каждый ударил по разу, но не сильно. Все, кроме Махани.
Маханя сидел на качелях и, прищурившись, смотрел на меня. Не знаю, может, ему кто-то сказал, что все уголовники смотрят с прищуром, может, он сам это выдумал, но только он вечно щурился. Правда, от этого его лицо не становилось страшнее, только – омерзительнее.
Маханя достал ножик и поигрывал им. Он кидал ножик и так, и этак, втыкая его в землю, и в какой-то момент я подумал, что точно так же он кинет этот ножик в меня. Как в землю. Кинет и не задумается.
Он нагибался, вытаскивал нож из земли, сплевывал и снова кидал – прямо в плевок. Он молчал, а эти четверо… Они орали, но что – я не помню. Они орали все вместе, вразнобой. Щеглы!
Они били меня довольно долго. Но – не сильно. Может, у них сил не хватало, а может – им этого было достаточно. Скоро я перестал чувствовать их удары. Я не отводил глаз от Махани.
Маханя достал пачку сигарет "Солнце" – помните, были такие сигаретки? – и закурил. Тогда все пили и курили. Может быть, не все чистили зубы, и не все причесывались, но пили и курили все.
А потом Маханя встал и сказал:
– Держите его!
Докал и Шиян схватили меня за руки и растянули в разные стороны, а Сахар встал сзади и взял за шиворот.
Маханя прохаживался передо мной, поигрывая ножичком. Он говорил: веско, упиваясь собственной силой и властью.
– Ты пацан, не понял, на кого можно залупаться, а на кого – нет. Я тебе сейчас объясню. Мне один хрен – тюрьма, но тебя я научу. Жизни. Я на зоне всегда своим буду, а таким, как ты, дорога одна – в "петухи". Ты что думал, мы твоего брата боимся? Жалко, он рано сдох, а то бы я выпустил ему кишки…
Внезапно Маханя сделал резкий выпад; я услышал свист воздуха, рассекаемого лезвием…
– Обоссался? – сказал Маханя.
Нет, я не обмочился, но довольно громко пукнул, за что получил сильный пинок коленом от Сахара.
– Сейчас обоссышься, – сказал Маханя.
Он подошел ближе, встал прямо передо мной, переминаясь с ноги на ногу… А потом – сильно ударил меня в пах.
Тогда меня в первый раз в жизни так сильно ударили в пах. Я заорал и рухнул на колени; Докал и Шиян едва не выпустили меня, но они тут же растянули мои руки еще сильнее, а Сахар ударил сзади по затылку. Не знаю, чем он ударил; по сравнению с той болью, которая бушевала у меня между ног, это было не сильнее комариного укуса.
Я мотал головой, зажмурив глаза от боли, а когда открыл их, то увидел, что Маханя расстегивает ширинку…
Он долго крутил свой паршивый стручок… Бесконечно долго. А потом я почувствовал, как в лицо мне ударила вонючая струя. Я заорал еще сильнее, а он приговаривал:
– Умойся, сука! Умойся!
Потом они бросили меня, как ту кошку, еще по разу пнув напоследок.
Маханя остановился и сказал:
– Учить вас надо, щенков! Учить и учить, чтобы знали свое место!
И они ушли.
Я ползал по земле, собирая разорванные тетрадки… Не знаю, почему, но тогда мне казалось, что это очень важно – собрать разорванные тетрадки…
И еще – я плакал. Знаете, громко так, от души. Потому что знал, что плачу в последний раз в жизни.
* * *
Ну, что тут можно добавить? Конечно, я не хотел "стучать". Стукачей у нас никогда особенно не любили. Но на моей физиономии все было написано. Напечатано. Выбито.
Мать молчала, а отец ходил по комнате, размахивая руками, и приговаривал, что "по этим подонкам плачет тюрьма". Знаете, у него всегда это хорошо получалось – говорить общеизвестные вещи, сохраняя при этом умное выражение лица. А я сидел на диване, зажав руками распухшую мошонку.
Отец заявил-таки в милицию. И потом к нам в гости потянулись вереницы несчастных родителей. Они уговаривали отца и мать, особенно напирая на их благоразумие… и мягкосердечие.
Почему-то на меня они даже не смотрели. Родители решали эти вопросы между собой. И в конце концов отец забрал заявление. Я сам его об этом попросил.
Потому что… Я хотел совсем другого.
Я знал, как поступил бы дядька. Он бы надел свой ремень и ушел, ничего не спрашивая. А когда бы он вернулся, бляха бы у него не блестела.
* * *
Ну вот, я и дописал до этого места. Пока – ничего особенного, правда? Если вы жили в то время, в маленьких сибирских или уральских городках, то наверняка это знаете. И тот тип, который бил меня линейкой по пальцам, тоже прочитает и поверит. Но тому, что я напишу дальше – вряд ли.
Прошло какое-то время. Для меня оно словно остановилось. Я с опаской выходил на улицу. Сначала я всегда смотрел из окна подъезда, нет ли поблизости кого-нибудь из "шпаны". И только убедившись, что нет, выходил.
Синяки к тому времени прошли, и опухшая мошонка зажила. Все прошло. Кроме страха… И злости. Нет, не злости.
Злобы.
Мне надо было куда-то ее деть. Надо было с кем-то ею поделиться.
И однажды вечером я открыл ДЕМБЕЛЬСКИЙ АЛЬБОМ.
Дядька слушал меня. Вот он с гитарой, вот он на турнике, вот он, по пояс голый, обтирается снегом… Но больше всего мне нравилась фотография, где он был с автоматом. Я представлял, как он выходит на улицу, вскидывает автомат и медленно, одного за другим, убивает их.
Вот сейчас вы решите, что я маленько того… Ну и ладно. Подумаешь. Решите и решите, не имеет значения. Потому что он действительно сделал это.
* * *
Все началось в субботу. Ида Исааковна, милейшая старушенция, которая жила на первом этаже и которая не могла заставить себя хоть на минутку задержаться в постели после восхода солнца, заметила это первая.
Она отодвинула в сторонку занавески, и сначала ей показалось, что в песочнице лежит пьяный. Сердобольная Ида Исааковна решила разбудить его и прочитать краткую лекцию, выполнив таким образом свой гражданский долг. Удачное начало дня для пенсионерки, если учитывать, что в восемь откроются магазины, и она, перебегая из очереди в очередь, будет всем рассказывать, как наставила еще одну заблудшую душу на путь истинный.
Она вышла из подъезда и направилась к песочнице. Но, не дойдя нескольких шагов, она поняла, что ноги ее не слушаются. И тогда Ида Исааковна стала кричать – громко, как пожарная сирена.
В песочнице лежал Докал. Потом мне рассказывали, что милиция никак не могла понять, как его убили. Тело было все усеяно ранами; короткими и неглубокими. Это не было похоже на следы ножа или топора. Это ни на что не было похоже. Песок вокруг него слипся и почернел. Докал умер от потери крови, от боли, и, как мне хочется думать, от страха.
Нет, не от страха. От ужаса.
Потому что я сразу понял, кто его убил.
Я проснулся, разбуженный криками Иды Исааковны, и еще до того, как подошел к окну, испытал какое-то приятное чувство. Знаете, как бывает в детстве, когда просыпаешься с мыслью, что сегодня ты пойдешь в цирк.
Потом, тем же вечером, я открыл дембельский альбом и долго говорил с дядькой, а он мне подмигивал. В чемоданчике под кроватью лежал ремень; я достал его и долго рассматривал бляху. Я смотрел на нее и улыбался.
На ней были засохшие бурые пятна. И что вы думаете, я сделал? Я ее начистил. Она снова сверкала, как новенькая. Потому что это было только начало.