8
- Ты куда? - интересуется Ая, заранее печалясь.
- Ты куда? - вторит Ото-то, заранее тоскуя.
А реб Шулим ничего не спрашивает. Стынет под апельсиновым деревом, отгородившись от слов и поступков, задавая сочинителю неразрешимую загадку; бутылка с водой наготове, чтобы жадно, из горлышка, смыть докучливую фразу, скопившуюся на выходе. Не засекречен ли каждый его слог?
Апельсины провисают над головой реб Шулима. Шесть, их теперь шесть.
В автобусе Финкелю уступают место. "Спасибо, - говорит ликующий старик. - Мы постоим". - "Мы посидим, - возражает старик опечаленный. - Спасибо".
Сутулится юноша в черной шляпе - пейсы заложены за уши, шевелит губами, считывая псалмы с крохотной книжечки. "Ему это интересно?" - "Ему это нужно". Смотрит неотрывно на юношу. Раздумывает, прикусывая фалангу пальца. Соглашается: "Пожалуй, что так…"
На сиденье напротив - дураковатый губошлеп и постаревший, прокуренный до хрипа, иссохший ловелас с пожидевшей седой косичкой, в узких обтягивающих джинсах; остроносые туфли на высоком каблуке, черная шляпа набекрень с металлическими цацками по тулье, в руке пачка сигарет. Перхает от курева, отчего немощно подпрыгивает косичка, поучает соседа:
- Ты думаешь, женитьба вроде помпы: качай и качай? А деньги? А квартира? Тряпки? Еда? Машина? Соски-коляски? Да она еще не захочет работать.
- Что же делать?
- Жениться. Что еще? Чем ты лучше нас?..
"Как же это? - изумляется Финкель. - Разве оно так?.."
За спиной - старческий подрагивающий голос, то ли мужской, то ли женский:
- Шесть лет его любила. Шесть лет ненавидела. Три раза уходила от него. Три раза возвращалась… Потом умерла.
На кладбище пусто.
Узкий проход посреди могил по бетонному покрытию, в глубины каменных наслоений, привычной тропкой во снах…
"…не ходи так часто, не надо, - уговаривала его, потревожив в ночи. - По вторникам не ходи, по средам, по всяким дням не топчи дорожку…" Шуршит целлофан от усохших букетов. Ржавеют стаканчики поминальных свечей. Буреет спекшаяся пыль на плитах. Провожать надо тихо. И уходить тихо. Лежать неприметно, без оваций, отработав свой срок.
Тишина подступает после смерти, незачем ее нарушать.
Вздыхает Ривка-страдалица: "Эти живут так, будто никогда не умрут. Те умирают, будто еще не жили". Там, на далеком подмосковном кладбище, травой зарастает память. Им, в тех могилах, за сто - отцу с матерью, им бы уже не жить, даже безвременно ушедшим, и скорбь обращается в дымчатую печаль. Там же, неподалеку, братские могилы сорок первого года: "…Кузьмин И. К., Лягушкин В. С., Михельсон Е. И., Оливанов С. Н…." - перечень неисчислим.
Еще ряд могил.
Еще два ряда.
Мимо черного камня с впечатанным детским рисунком. Домик о два окна. Дверь нараспашку. Трава - зелеными почеркушками. Цветы выше крыши. Лучистое солнышко в уголке, на безоблачном небе, человечек с распахнутыми руками, имя ребенка, укрывшегося под плитой, детскими каракулями - Ора.
Еще ряд.
Еще и еще.
Камни лежачие - не покрыться травой, камни стоячие. Надпись по-русски, которую замечает на ходу: "Опустела без тебя земля…"
"…пришел, Финкель?" - "Пришел, Зисл. Ноги еще держат". - "Хорошо выглядишь, старый человек. Не по возрасту. Такое не проходит безнаказанно…"
Плита, дочиста отмытая частыми посещениями. Надпись квадратным шрифтом: имя-фамилия, две даты, маген-Давид поверху. Рядом - свободное место.
Оглядывает окрестности, глубину небес, высокоствольные кипарисы в почетном карауле. По весне буйно, в ряд, зацветают акации, вскормленные на слезах, щедро осыпают надгробия лиловыми колокольцами; по осени, освободившись от семян, напитавшись горечью утрат, застучат на ветру створками опустевших кастаньет. Свет, воздух, синева - на горе, под сквозистым облаком, выше некуда.
"Неплохо устроился, Финкель", - замечает ликующий старик, хотя ликовать нет причины. "Неплохо", - соглашается старик опечаленный. Пришли как-то на похороны. Огляделись. Восхитились. "Здесь?" - "Здесь". Приобрели два места. Не полагали, что скоро понадобится.
"…отсчитываешь дни, которые без меня?" - "Отсчитываю". - "Беседуешь со мной?" - "Беседую". - "Всё еще один?" - "Один". - "Хватит, Финкель. Погоревал, и будет". - "Я постараюсь…" На плите разложены плоские расписные камушки, омытые дождями. Внучка принесла. Подарок бабушке. "Она же меня не видела". - "Она о тебе слышала".
На свободном месте, рядом с плитой, распушился лавр на толстом стволе, безжалостно укороченный до малого размера. Финкель рассказывает неспешно, она, возможно, слушает:
- Я его подрезаю, но он не желает сдаваться, всякий раз выпускает побеги. Заново и опять заново. Учит меня выживанию.
Треплет его по листве, нежно, заботливо, как взъерошивает волосы ребенку; лавр отзывается на ласку, трется жесткой порослью об отцовскую руку. Финкель обрывает засохший лист, говорит без улыбки:
- Молится, должно быть, за мое долголетие. Чем и продлевает мне годы.
Молчит.
Напитывается тишиной.
Кладет камушек на могильную плиту.
Одинокий старик сутулится поодаль, спорит, выясняя отношения, перебирает незалеченные обиды - слов не разобрать, сводит счеты с той, которая затаилась под камнем. "Нехама - светлой памяти. Мать Гершеле, Йоселе, Янкеле, Рохеле, Миреле. Бабушка Аарона, Шмуэля, Хаима, Реувена, Ханы, Ривки, Эстер. Прабабушка Итамара, Алона, Ионатана, Ронит, Шломит, Ципоры". И слабый его, задыхающийся на верхах голос - молитвой примирения: "Эль мале рахамим…"
Юноша в черной шляпе - пейсы заложены за уши - подходит несмело, говорит одно слово: "Кадиш", и они шагают к дальней могиле. "Да возвеличится и освятится Великое Имя Его…", дружно произносят "Амень", Финкель с ними, неотличимый от прочих. Молитва закончена. Благодарят его, пожимают руку, и он возвращается: куртка нараспашку - мальчиковый размер, картуз на голове - козырек до бровей.
"…кого поминали, муж мой?" - "Шломо Моше бен Шмуэля. Был такой человек". - "Старый?" - "Не старее меня". Одобрение в ее голосе: "Ты для них свой". - "Тридцать, - отвечает. - Тридцать здешних лет. Даже молочный зуб пустил бы корни".
В стороне слышен крик. Женщины сгрудились возле склепа праведника, вздымают руки к небу, выкрикивая сильными, несношенными голосами: "Неужто не натерпелись еще пред Тобой?!.." Замолкают разом, поправляют сбившиеся косынки, сгрудившись, шагают к автобусу.
- Зачем же так громко? - спрашивает Финкель.
Отвечает одна из них, самая, должно быть, неукротимая, - темное лицо, иссохшее в муках, глаза скорбные, запавшие:
- Слов теперь недостаточно. Слова малы для великих бедствий. Кричать надо. Кричать всем - подошло время: "Устыди нас, Господи!.."
Добавляет другая, поплоше и поокруглее:
- Не тормошат Его понапрасну. Не вмешивают в никчемные свои заботы. Но возопим плачем великим: "Доколе, Господи?..", препояшется милосердием, отведет беду от порога.
Уходят дружно, в ногу, с задания на задание. Финкель шагает следом.
- Пора возвращаться. На последний этаж. Там и покричим. Там слышнее…
…верующие взывают к Создателю, плачут-умоляют, неверующие взывают - стесняются. Ночью они объявятся на беленом потолке, пленницами ушедшего дня. Женщина построже - глаза запавшие, в темных провалах - скажет сурово: "Не миры ищите, которые затеряны. Ищите затерянный свет, его рассеянные искры…" Женщина поплоше - личико сморщенное, шляпка на голове перевернутым горшком - подступит вплотную, станет вопрошать с пристрастием: "Грешишь?" - "Бывает", - ответит Финкель. "Вожделеешь в помыслах?" - "Случается". - "Утоляешь жажду в чужих водах?" - "Не без этого". - "Ешь недозволенное?" - "Когда как". Взмахнет кулачонками: "Косточки хотя бы! Косточки не обсасывай, грех свой не услаждай! Призовут - не отвертишься…"
Проявится и мама-миротворица в шерстяной кофте, не обеспокоит просьбами. "Сыночка, что ж ты так убиваешься? Поживи еще, сыночка. Мы тут. Мы близко. Будем тебя выглядывать…"
Завершается день третий, полный неясных замыслов, дабы возопить на языке страданий, пробивая потолок и черепичную крышу: "Господи милосердный! Если ее не стало на свете, для чего я тогда?.."
9
Гаснут окна в ночи.
Утихают голоса.
Птицы укладываются на отдых в купах деревьев, переговариваются сонным шепотом:
- Ше-кет…
- Д-ма-ма…
- Ду-мия, Пинкель, ду-мия…
Гукает на отлете птица оах, шелестит невнятно: "Тоску, Пинкель, в чужой карман не упрячешь. Кто положит камушек на твою плиту? Ах, Пинкель, Пинкель…"
Выходит на кухню, грызет сухарики, смакует малыми глотками чай с лимоном. Так он засиживается допоздна, перебирая встречи и расставания ушедших лет; кукушка на костылике выскакивает наружу - взглянуть на Финкеля, пожалеть или ужаснуться, молча убирается обратно.
Сутулые одногодки подстерегают его на перепутье старости, под кряхтенье-вздохи-недомогания, но он запаздывает, Финкель, он вечно запаздывает: ты же не бегун, друг мой, не спеши на финише. На час раньше лег, на час позже встал, и сдвинулось, покатилось под уклон до отвисшей губы и смыкания сосудов, в незавершенности дел, поступков, откровений. Держи дыхание, старый человек, не останавливайся через сто метров, не останавливайся через двести - выходишь на последний круг, приятель, помни об этом и держи дыхание ради внучки своей Аи…
Телефон вскрикивает коротко.
Пережидает мгновение.
Заходится в долгом, нескончаемом звоне, перепуганный насмерть, кричит отчаянно, безнадежно, накликая беду и умоляя.
Замолкает, надорвавшись от усилий, вновь взывает о помощи.