- А я не тебе одному, себя тоже не обхожу любимого. Это всех нас касаемо. Время проживать, резину эту тянуть - не задача… и Юрок вон думает, что живёт. Как - существуем, охломон?! - Пёс в ответ зевнул - с каким-то подскуливаньем. - Вот именно, существуем лишь - и хрена ль, в самом деле, в твоём уме! А вот человеком остаться… Останемся если - и из этого дерьма вылезем: ну, не сможет нормальный человек долго в нём… пребывать. Не от ума большого - из отвращенья просто, из-за рефлекса безусловного, инстинкта чистоты выдираться начнёт. И выдираются, кто малость опомнился уже. Что-то другой пока не видно у нас дороги - да и нету, похоже, другой… Выправляться надо, раз уж покривило.
Нет, но как заговорил!.. А то ведь опять было воспрянувши, когда этот, по словам Ереминым усмешливым, совсем уж маленький пришёл, - как расписывал, какие надежды питал! Как на Юрка, вот-вот, разве что опущенность и грязь там несколько иного фасона и колера, только и всего. Энтузиазм легковерия - так можно это назвать? Любого Отрепьева нам подавай, хоть голого - непременно в свои надежды-одежки обрядим, разоденем. Или мы сами такие, или это вбили в нас его так, энтузиазм, чуть не в гражданскую обязанность вменили, простецам, что никак всё не выветрится он?
Так ли, иначе, но слова-то его теперь вполне разумны были, под ними и Гущин подписался бы и сам наговорил ещё, это-то мы можем… ну, пусть пока слова только. А воспоследует ли дело - тут уж не иначе как самому провидению решать, если своих на это смыслов и энергий не хватит. Если суммой наших бестолковостей, по замысловатому закону больших чисел, не станет вдруг хоть какой-нибудь толк.
Но, видно, заело Ерёмина; и не пустячное это, внешнее задело, ему-то не привыкать было не то что к взглядам косым иль всяким намёкам - к ругани самой распоследней, когда совсем уж в ничто его ставили… да потому, хотя бы, что разумел-то себя каким-никаким, а все-таки "нечто", и много чести им всем - в обиду себе это принимать, брань на вороту не виснет. Уж получше некоторых умников-разумников местных скумекает, что к чему, каких походя иной раз облапошивал в рассуждении, чего бы выпить, такие комбинации-многоходовки выстраивал с учётом всех тонкостей психологических и особенностей партнёров невольных своих, Гущина в том числе тоже, что только крякнешь, лопухом себя с запозданьем обнаруживши…
- В косой избе и сам скособочисси… куда выправлять? - сумрачно сказал Ерёмин, сплюнул густой табачной слюной. И решился вдруг, глаза поднял, мало сказать - неприязненные, глянул прямо: - Я - по тебе - нелюдь, что ли?..
- А это каждый сам себе отвечает, кто он. - Нет, ничуть не растерялся приятель Максим,в чём другом не преуспел, но в этом-то - в дискуссиях собачиться - поднаторел, зарядились надолго мы этим теперь. - В человеке понамешено, знаешь… О венец творения! О придурок!.. А вернее уж - монстр, соединенье несоединимого: дух вышний в тело животное всажен, в узилище подземное, инфернальное, а душа меж ними наразрыв… Я бы, вот ей-Богу, на субъектов ежедённого телешабаша глядя, мог и диссертацию накатать, защитить - под названьем "человек как козёл вонючий" или в этом роде что-то… серную вонь имея ввиду, да, и симпатичное парнокопытное здесь ни при чём. Вот каждый и решай за себя, кто ты. Но и решить-то до конца, как братья-хохлы говорят, нэможно: сейчас человек человеком ты, а через… полчаса там или полдня - не то что зверь, а несусветно хуже, звери с нами рядом - детишки малые безгрешные. Вот он, типус, глядит… Ну, что взять с него, что он глядит? Это кажется ведь нам, что глаза; а вообще-то так, гляделки… С мукой человеческой не знакомые ничуть, да. Это не ему - нам выправляться по духу. Нам это - через "не могу" животное тварность свою превозмочь, одолеть, к нетворному выйти… да-да, дух в нас нетварен, изначальный он - был и будет. - Зачем это и кому он говорил такими вот словами - Гущину, от которого, кстати, и поднабрался отчасти этого? Или Ерёмину все-таки, какого не уважил, не сказал же: нет, дескать, не нелюдь ты… Как там ни костерили того на всех деревенских углах, но ум-то признавали за ним и, пожалуй, опасались, настороже привыкли быть, а это ему, само собой, не могло не льстить… нет, мелко человека не кроши, какого ни возьми. Не оценил, за обыкновенного счел алкаша по неведенью; а с другой стороны, мог наверняка вопросить тот же Максим, что в нём на Руси необыкновенного-то? И чёрта ль, как уже сказано, в уме том? - Выпрямлять себя, другого нет. Русские мы или нет?
- Ага, выпрямимси… когда в переднем углу лежать будем, - проговорил Ерёмин, с видимым-таки усилием обходя по привычке обиду, усмешкой щерясь в пустоту, ни начётчику нимало не веря, ни себе. - А там хоть собакам бросьте, один-то хер…
- Ну, так уж и собакам… Тело земле, а душу - Богу. На разборку. Вот когда нам скверно-то будет…
- Это што ж - ещё, значит, хуже?
- Ещё.
- Да куда ж хужей-то?! - Он удивился и разозлился даже - будто впервые о том слышал… Нет, конечно же, всю-то жизнь слышал, как ни штурмовали мы небеса; но каждый раз будто внове человеку это, когда раздумается над таким, всякий раз в обиду ему, забывчивому… Да и то сказать: ну, куда? - Оне что там, совсем уж?..
- Значит, есть куда. - И обернулся к Гущину: - Ничего-то не получится у человека, что он задумал, - ни добром не получится, ни злом великим. Так и будет всё идти, с переменным безобразием. С перманентным. Потому как монструозен, лебедь, рак да щука… в одном флаконе. Что ни делай он - какафония выходит вместо гармонии. Только в игре, может, что-то удается - ну, в искусстве. Игрунчик же. Или в философии своей, детской тоже, ещё та игрушка… Мир создан, вообще-то, для молодых и сильных дураков, каким всё пока по барабану, а думать некогда, к тому ж и нечем ещё, - совсем уж повело его всё в ту же философию, но явно любительского толка. - А как раздумаешься… Сама жизнь - зло неиссякаемое; и если существует как ценность, продолжается, я вот думаю, то лишь потому разве, что видимой всеми, реальной альтернативы ей нету. Выбирать не из чего, - сказал он и Ерёмину, - лопай что дают. А иначе поразбежались бы все из неё - к чертям! А верней уж, от чертей, слуг её тут и подельников…
- Я бы первый, - вроде как пошутил и Ерёмин. - Да-к, а это… за побег-то, гляди, ещё навесят? К срокам-то? Тут подумаешь.
- Ох навесят! - с удивленьем, с восхищеньем почти глянул на него, подхватил приятель. - А вот и зря, скажут, бежал - из камеры, получается, да в карцер. А на-ка довесок тебе - с высылкой и пораженьем в правах! Из огня да в полымя, так и есть… Не-ет, запрет древний здесь, многослойный, я бы сказал, с подстраховками со всякими - захочешь, да не уйдешь. - И заорал: - Д-солнце всхо-одит и захо-одит, а в тюрьме моей темно-о!..
- Ну вот, дорассуждались… - Гущин встал, посмотрел на них, невесть с чего повеселевших, с неудовольствием качнул головой. - Синдром безработицы у нас, как я погляжу, явный. Занесёт же.
V
Наутро Максим, удочки прихватив, на речку отправился налегке. Гущину же в город надо было смотаться на полдня, семью навестить, которая всё никак собраться не могла, в деревню выбраться к нему, хотя уж дней десять, как он в отпуске тут; заодно и на работу по делу заглянуть, в техникум, где всю "гуманитарку" один теперь преподавал, - нечего, порешили в верхах, гуманизм разводить в пролетариях… Не спохватиться бы им. А то ведь может и не хватить его на них, в случае чего.
На пути возвратном забарахлил движок машинешки его старой, провозился с зажиганием и вернулся лишь вечером. Во дворе встретила его уже тепленькая-таки компания, Максим с Ерёминым и по какому-то, видно, случаю заглянувший Гуньков, Гуня по прозвищу, мужичок средних лет, давно с Гущиным водившийся заядлый рыбак… и что, в самом деле, за тяга у нас к самоуничиженью этому, кличкам - смиренье паче гордости? Сидели за сооруженным на скорую руку из ящиков и досок столом с жареной рыбёшкой, и Максим уже вторую бутылку водки открыл - на свои, похоже, угощал.
- Как ты это в-вовремя, - сказал Гуня, он заикой был. - А т-то уж оставить тебе хотели. Д-давай.
- Дак-к и што там Москва? - допытывался Ерёмин, заметно хмельной, но никак не веселый сейчас, с отяжеленным какой-то заботой лицом, только пронзительно как-то, стеклянно голубели требовательные глаза.
- Сдала нас давно Москва. Жирует как никогда, гужует. Холёная стала, как… дорогая проститутка. Похоже? - обернулся Максим к подсевшему хозяину. Тот согласно - что поделаешь, мол, - развел руками. - Нет, я теперь туда не ездок. Не хочу. Чего я там, спросить себя, не видел? Синедриона мошенников - квазиполитических? Балаган театральный с киношным, ржущую и жрущую России красу? Или с Пушкиным рядом, на Страстном, - Новодворскую, эту, как вот друг наш и хозяин говорит, девственницу?
- П-почему, - искренне удивился Гуньков, - д-девственницу?
- Ну, а кто на неё позарится, на такую… на демократию такую? - усмехнулся приятель - над собою, сдаётся, тоже. - Нет уж, пусть без меня.
- И чево ж делать теперь? - не унимался Ерёмин, будто даже о водке забыв, нацеленный на какой-то смысл, который всё никак не давался ему; и морщил без того глубокие борозды на лбу под желтоватой изреженной сединкой, на запавших щеках, переводил вопрошающие глазки. - Жить-то как?..
- Так и жить. Ждать. Одна у нас теперь надежда и спасенье - жареный петух… Для неё, для белокаменной бывшей, - пояснил он. Выпил, и что-то горькой, что ли показалась ему водка - мотнул головой, выдохнул резко, понюхал, потянул воздух с тыльной стороны кулака. - Нет, пока в жертву её не принесём, не смилостивятся боги истории. Не хотелось бы, может, а - надо. Не обойти этого. Да она уж и созрела для жертвы. Для покаянной для нашей, искупительной. Камнем же на пути сейчас, двигаться никуда не даёт - только к краю…