К жизни рабочего корпуса имел отношение заместитель начальника по хозяйственной части Гуревич Михаил Абрамович. Однако основным начальником являлся Клюсов Юрий Сергеевич – заместитель Елатомцева по режиму.
Старшим по корпусу, возложив на него непосредственную обязанность следить за распределением работ, Клюсов назначил военнопленного, также из числа выздоровевших. Его не отправили в лагерь еще из-за свободного знания русского языка. Звали его Шута.
Я приехала в госпиталь, когда роль ответственного он исполнял уже два года. Он был то ли польский немец, то ли немецкий поляк. Коренастый, небольшого роста 32-летний парень, с крепкими мускулами, юркий, подвижный брюнет с черной редеющей шевелюрой, с невыразительными, бегающими глазами, кривыми ногами и громким пронзительным голосом. Неприятная улыбка искажала и без того не слишком симпатичное лицо. Его одежда отличалась от обыкновенной темной спецовки, в которую был одет весь обслуживающий персонал. Неизвестно откуда он раздобыл белую рубашку и хорошие кожаные сапоги. Рубашка всегда была белоснежной, а сапоги начищены до блеска. Он резко выделялся элегантностью на сером фоне рабочего люда. С высоко поднятой головой, он расхаживал по Зоне, отдавая приказания своим подчиненным. Однако стоило ему заметить приближающегося сотрудника госпиталя, как все его павлиньи перья разом опадали. Он даже становился ниже ростом. На лице появлялась отвратительная заискивающая улыбка, подобострастный голос произносил: "Здравствуйте". В глаза при этом смотреть избегал.
Общее впечатление от его личности у меня с первого раза сложилось отталкивающее. Он это понял и старался со мной не встречаться.
Клюсов ему явно симпатизировал. Шута это чувствовал и со своими подчиненными обращался грубо, был заносчив, не терпел возражений, любил кричать, иногда пускал руки в ход. Клюсов этому не препятствовал.
Формально в клинических корпусах Шута делать было нечего, тем не менее, он иногда в них появлялся.
Однажды я зашла в свою палату, услышав из коридора необычный шум, среди которого слышался иступленный крик Шута. При моем появлении все замолчали.
Оказалось, лежачий больной опрокинул тарелку супа, залил всю постель, смененную только вчера. Надо было вновь менять все, вплоть до матраца. Дежурная санитарка, не имея возможности объясниться с больным, позвала Шута. Вот тут-то он и разыграл роль высокого начальника бешенно крича на больного.
Я выгнала Шута и устроила разнос санитарке. А несчастного больного, после смены белья, еще долго пришлось успокаивать. Дрожа всем телом, со слезами на глазах он повторял одну и ту же фразу:
– Фрейлин доктор, я не нарочно, поверьте! Я не нарочно!
От своих коллег я узнала, что это далеко не единичный случай подобного поведения Шута, что все больные его боятся и люто ненавидят.
Мой стаж в госпитале уже измерялся многими месяцами, и я достаточно освоилась с обстановкой. Против Шута я начала активную борьбу. Однако это оказалось не так просто. Когда я публично заявила, что Шута надо отправить в лагерь – на меня набросились все. Даже врачи. Он всем был удобен своим знанием русского языка, своим угодничеством и махровым подхалимством. Очень многие пользовались его помощью переводчика в общении с больными.
К этому времени я уже достаточно свободно говорила по-немецки. И несколько раз замечала, что, исполняя роль переводчика, Шута явно искажает смысл сказанного с обеих сторон. Частично преследуя собственные интересы, а порой просто для того, чтобы посеять недовольство или устроить скандальчик. Но и этот приведенный мною аргумент не возымел действия.
На мои замечания о грубости Шута Клюсов сказал:
– Он орет? Ну и что? Пусть поорет – им это полезно.
Сам он, кстати сказать, на военнопленных, тем более на больных, не орал. Но когда в его присутствии это делал Шута, он словно ничего не слышал.
В моей борьбе меня поддержала только Фаина Александровна.
В эти же дни, встретив его на улице, она своим суровым тоном заявила ему, чтобы он забыл дорогу в 13 корпус.
– Я вас там не потерплю, и вообще старайтесь не попадаться мне на глаза.
Он это учел. Не попадаться на глаза старался и мне.
Однако поведения своего не изменил. Корысть, конечно, была свойственна его натуре, и привилегированное положение, которое он завоевал ценой подхалимства, шантажа и подлости обеспечивала ему определенную свободу действий и власть в среде его подчиненных. Поговаривали, что зеркальный блеск его сапог и белоснежность рубашки обеспечивается регулярным трудом рабочих десятого корпуса. Различными приемами он заставляет их заботиться о своем быте, но кроме различных мелких и крупных выгод, которые он извлекал такой ценой, мне всегда казалось, что в его порочной натуре присутствует неукротимое желание творить зло. Зло ради зла. Это был законченный тип садиста – полагаю, такие, как он, топили печи Освенцима. Его люто ненавидели все обитатели Зоны. И очень многие боялись. Они-то и обеспечивали его дутую популярность.
– Шута – туда, Шута – сюда! Где Шута?
Не последнюю роль играло и его подобострастное стремление помочь всем в качестве переводчика. Мне всегда казалось, что проще выучить язык, чем терпеть возле себя такого негодяя. К сожалению, мои коллеги думали иначе. Его кровожадный аппетит распространился было и на немецких врачей. Ведь документально их работа в госпитале оформлялась так же, как и всей рабочей обслуги. Но тут преграду его непомерной активности поставил сам Елатомцев.
Немецкие врачи проделали тот же путь, что и обитатели 10-го корпуса: работали в шахте под землей, в госпиталь поступили в различное время. Двое – с явлениями сердечной декомпенсации, остальные в состоянии выраженной алиментарной дистрофии, некоторые – почти умирающими.
Оставляя их в госпитале для работы по специальности, Елатомцев создал им и соответствующую обстановку. По внешнему обличию и по уровню жизни он поднял их почти до уровня наших врачей. Они жили не в общем хозяйственном корпусе, а в двух палатах 14 лечебного отделения, с возможностью выхода из него в любое время суток – больным это разрешалось только в часы прогулок. У них были светлые добротные пижамы, медицинские халаты им крахмалила прачечная, так же как и нам. Столовой корпуса они не пользовались. Еду подавали в их комнаты. В зависимости от специальности врачи были распределены по отделениям.
Если Елатомцев проявил незаурядное чутье в подборе таких специалистов, как часовщик, парикмахер, повар, электрик и других, в компетентности оставленных им в госпитале врачей можно было не сомневаться.
Это были специалисты высокого класса. Самому молодому было 35 лет, старшему – 65. До войны четверо из них работали в научно-исследовательских учреждениях Берлина, Мюнхена, Дюзбурга, Вены – имели ученые степени. Остальные были сотрудниками больниц.
В войне участвовали пятеро – в качестве врачей в различных госпиталях. Оба пожилых – доктор Лиин и доктор Бергер не воевали – были интернированы в конце войны.
Люди одного языка, одной культуры, в последние годы и одной судьбы, они были такими разными. Начиная с внешности: худой и высокий доктор Лиин – стоматолог и маленький, кругленький доктор Штифенхофер – офтальмолог. Стоя рядом, они напоминали цирковую пару когда-то знаменитых Пата и Паташона. А между ними – пятеро остальных, не столь контрастных, но тоже очень разных и по внешности, по манере держаться, говорить, смеяться.
Самым эрудированным был доктор Кантак – терапевт. Всесторонне образованный, не только в медицине, он знал психологию, философию, литературу. Интересны были его теоретические подходы к обоснованию диагноза. Среди своих коллег он заметно отличался своей внешней элегантностью. Фаина Александровна, проработавшая с ним более двух лет, уважала и ценила его.
Второй терапевт, 64 летний доктор Бергер работал в туберкулезном отделении под руководством Екатерины Ивановны Ганеевой. Он был остроумным, веселым человеком. Врожденный оптимист, он спокойно принимал все превратности судьбы. С легкостью взялся за изучение русского языка и с такой же легкостью бросил это занятие, поняв, что одолеть его не сможет.
Екатерина Ивановна считала его хорошим врачом. У них было много общего. Сама она, такая же оптимистка, с верой смотрела в будущее. Позади остался тяжелый путь войны. Они с мужем – хирургом – были мобилизованы в первые дни. Оба направлены в прифронтовой госпиталь. Работали день и ночь, пока не случилась беда. Муж ее был в операционной, когда на госпиталь обрушилась бомбардировка. Она была в другом месте – и уцелела. Муж умер на ее глазах. Она дошла до Берлина и теперь, когда кончилась война, оказалась здесь. А под Казанью, в маленьком домике, осталась ее мать с двумя внуками. Весь свой заработок Екатерина Ивановна отправляла домой.
– Будет же когда-нибудь хорошо, – ее любимая поговорка.
Доктор Бергер, поняв содержание этой фразы, выучил ее и очень смешно произносил по-русски. Теперь они повторяли ее вдвоем.
Офтальмолог – доктор Штифенхофер был великолепным специалистом, тому имелось много свидетельств. А человек он был замкнутый, неразговорчивый, словно запертый на замок. На вопросы, лежащие за пределами его специальности, отвечал нехотя, будто сам процесс произношения слов был ему физически труден. От его коллег я узнала, что еще будучи на фронте, он получил известие о гибели всех своих близких. Они жили в небольшом городке под Дрезденом. Прямое попадание бомбы в дом, где находились родители, жена и трое детей, оставило его совершенно одиноким на этом свете. Говорят, он долго не мог понять, зачем он уцелел.
Доктор Хаазе – дерматолог. До войны защитил диссертацию. Во время войны, в полевом госпитале, какое-то время пришлось работать хирургом. Об этом вспоминает с ужасом:
– Такая масса крови.