Теорию я знала! А у постели больного все так запутанно, темно и непонятно. Снова и снова я смотрела, ощупывала, прослушивала больного, пытаясь разобраться, что у него болит – печень, желчный пузырь или желудок. Отличить при пневмонии влажные мелкопузырчатые хрипы от крупнопузырчатых или уловить нежный систолический шум над клапанами у больного с пороком сердца.
И бегут часы, и счета им нет. И вечер наступил давно. Ну должна же я когда-нибудь научиться хоть что-то понимать в больном человеке – думала я в отчаянии. И снова работа: аускультация, пальпация, чтение литературы.
Я значительно дольше, чем было принято, задерживалась в своих палатах. И не только тщательный осмотр больных стал этому причиной. Неукоснительным правилом на каждый день стало употребление в общении с больными 10 новых немецких слов, которые я выучивала накануне вечером.
Больные вскоре привыкли к моему частому и длительному присутствию в палате. Изменилось их поведение – стало более простым. Исчезло неизменно возникающее напряжение, когда в палату входил врач. Обычно, когда я осматривала одного больного, остальные отворачивались в противоположную сторону, либо закрывались одеялом с головой, подчеркивая стеснительность и отсутствие любопытства к происходящему. Привыкнув к моему присутствию в палате, они постепенно стали вести себя более свободно и естественно. Они больше не прятались под одеяла, а с большим интересом наблюдали, как я измеряла давление, выслушивала легкие, ощупывала живот.
В госпитале существовал порядок: больной имел право обратиться к доктору только по поводу, касающемуся его здоровья. Во всех остальных случаях он только отвечает на вопросы. В своих палатах я нарушила это правило: разрешила им задавать мне вопросы. Во-первых, я считала это совершенно обоснованным с общечеловеческих позиций, а во-вторых, это расширяло мою практику в языке. Результаты не заставили себя долго ждать. После подробного расспроса больного и тщательного осмотра каждого зачастую начиналась беседа, например, о погоде, либо о каких-нибудь хозяйственных делах в это время года. К разговору подключались другие. Большинство больных были крестьянами различных немецких земель. И мало-помалу я начинала кое-что понимать не только в немецком языке, но и в многочисленных его диалектах.
Мама прислала современную грамматику и несколько хороших руководств по изучению языка. Наконец я по-настоящему углубилась в изучение законов и структуры языка. Стремление свободно говорить по-немецки было огромным. Оно укорачивало часы сна, которые я тратила на изучение грамматики и слов. Оно активно конкурировало с таким же стремлением к углублению профессиональных знаний.
Часто, когда бывали тяжелые больные, Фаина Александровна перед сном заходила в отделение взглянуть на них. Она это делала в любое время года, в любую погоду. И иногда, застав меня запоздно, строго, резким голосом, делала выговор. Однажды даже обещала написать маме о моем ненормальном образе жизни. Однако в суровых раскатах ее резкого голоса я улавливала и одобрительные нотки. Мое поведение было сродни ее натуре.
Через три месяца такого режима я стала кое-что понимать у постели больного и совершенно свободно общалась с больными в объеме бытовых понятий. Через 5 месяцев я так же свободно обсуждала с доктором Кантаком теоретические вопросы медицины.
Мое знание языка принесло облегчение не только врачам нашего отделения. Были сложные случаи, когда особенно важно понять больного, – и уже не Ричарда, а меня приглашали в другие корпуса. Роль переводчика мне нравилась по многим причинам. Я ближе знакомилась с другими врачами, видела больных с другой патологией. А кроме того, я любила быть в центре внимания.
Словом, эту роль я всегда исполняла охотно.
Энергии хватало на все. Через две недели я была уже хорошо знакома со всеми сотрудниками госпиталя, от начальника до рабочего, заготавливающего дрова.
Вникла и в трехступенчатый принцип строения учреждения. Во главе – начальник. У него три заместителя: первый (главный) – по лечебной части, второй – по режиму, третий – по хозяйственным вопросам. Каждый заместитель в свою очередь являлся ответственным руководителем большой службы с соответствующим штатом сотрудников. Такое распределение поразило меня. Мы были приучены, что независимо от профиля учреждения, главным был всегда заместитель по режиму. Елатомцев выстроил иерархию согласно нормальной логике. Каждый заместитель нес ответственность за свой участок. Это положение соблюдалось строго. Однако бывали случаи, слава Богу, редко, когда темперамент Елатомцева брал верх над установленным порядком. И он, минуя очередного заместителя, вмешивался в ситуацию. Этих эпизодов сотрудники очень боялись.
Столкновения между заместителями если и случались, то не выходили за рамки "рабочих споров", как любил говорить Пустынский. В основном отношения были вполне дружелюбными, что позволяло избегать конфликтов на пограничной полосе влияния, где проблемы различной значимости возникали почти ежедневно.
Я очень благодарна судьбе. С моих первых самостоятельных шагов я попала в чрезвычайно благоприятную среду: люди с уважением относились друг к другу, честно и предано – к своей работе, сердечно, по-доброму – к больным. Я училась у них.
Коллектив принял меня тепло и дружелюбно. Понадобилось до смешного мало времени, чтобы возникло ощущение, будто с этими людьми я работаю не несколько недель, а целую вечность.
Училась всему, везде, у всех и постоянно. Все было интересно, безумно интересно. Все внове: и больные, и болезни, и медицина. И новые люди, новые отношения, успехи в немецком языке, растущая дружба с Фаиной Александровной. Радость и счастье зашкаливали. Работа с каждым днем увлекала все больше.
Маме писала через день.
Врачебный коллектив состоял из профессионально грамотных, порядочных, скромных, доброжелательных людей. Он был преимущественно женским. Была одна замужняя пара – оба врачи. У двух женщин мужья не были врачами, но работали в госпитале. Один врач был женат, жена не работала, но жила на нашей территории. Остальные 10 женщин, в том числе и я, были одинокими. Местных было только двое. Остальные – приезжие.
Жили открыто, у всех на виду. Работа и дом рядом. Ходьбы – три минуты. На работе общение в течение целого дня. Вечером – дома. Большой коридор и тонкие стены барачного здания словно созданы для продолжения такого же тесного общения. Разве может быть что-то скрытым? А главное – что скрывать? Общая работа, общая жизнь. Одинаково все, как у близнецов: зарплата, централизованное питание с одинаковым меню, и жилье в большом общежитии, у одиноких – одна комната, у женатых – две. В комнатах одинаковый набор не очень новой коричневой мебели. Коричневые стены, коричневые дощатые полы. На окнах белые занавеси в мелкий цветочек – тоже одинаковые. Цветочки, правда, разные.
Но, странное явление: никого это не трогало и не раздражало. Я, выросшая среди картин и антикварных безделушек, в первый момент удрученная увиденным, через неделю этого убожества просто не замечала.
Развлечений не было. Основой жизни была работа. Между нею и личной жизнью не было разделительной полосы. Это воспринималось как само собой разумеющееся. Никто не протестовал. Лишнее внеочередное дежурство, незапланированное поступление больных в ночное время не вызывали недовольства. Рабочий день после бессонной ночи ничем не отличался от обычного.
Самое удивительное, что в коллективе, в котором из пятнадцати врачей (не считая начальника) было только трое мужчин, не было ни ссор, ни склок. За спиной не судачили, не злословили, не сплетничали. Наушничать начальству считалось унизительным. Закадычной дружбы тоже не было. Друг к другу в гости, как правило, не ходили. На это просто не было времени. Уважительная доброжелательность, глубокое чувство собственного достоинства и уважение к себе подобным составляли основу внутренних взаимоотношений.
В общем, здесь собрались несчастные, обездоленные люди несчастного обездоленного времени. Война, голод, нищета разлучили их с близкими, выгнали с насиженных мест. У каждого из них за плечами был либо фронт, либо полевой госпиталь, потеря сына или мужа, разрушенное жилище либо бегство под угрозой оккупации. Со всех концов земли русской судьба, случайно или намеренно, загнала их в этот "медвежий угол" – степной барачный поселок в 22 километрах от железной дороги.
Они собрались, такие разные по облику, по привычкам, по характеру, по национальности в месте, где в летнюю жару растрескивается земля и нет тени, так как вокруг почти нет деревьев, а в зимнюю стужу разгулявшийся ветер, кажется, вот-вот с корнем вырвет весь барак и бросит его на растерзание взбесившейся вьюге.
Здесь, и это было счастьем, обездоленные люди получили работу, крышу над головой, стол, тепло домашнего очага, определенную уверенность в завтрашнем дне и дружеское плечо товарища.
Получили работу, состоящую в облегчении страданий и спасении жизни других людей, формальных врагов, принесших нам неисчислимые несчастья. Но фактически не менее несчастных, не по своей воле брошенных в кровавую пучину, обманутых и униженных, и также вырванных из домашнего уюта.
И нет весов для измерения страданий и тех и других.
И размывается линия противостояния.
Враги на полях сражений. Но пушки умолкли.
И в наступившей тишине громче и отчетливее звучат стоны, острее страдание, мучительнее безысходность.
Здесь нет победителей и нет врагов. Пролитая кровь уравняла все. Остается лишь открытая человеческая душа и Божеское в ней.
Это был удивительный коллектив.