– Ты что? – спросил отец с этим застигнутым видом. – Что-то случилось?
Лёнчик, чувствуя себя виноватым, помотал головой:
– Нет. Я учебник по "Родной речи" здесь оставил. В портфель положить….
Отец взял с подоконника "Родную речь" и протянул Лёнчику.
– Спокойной ночи, сын.
Лёнчик медлил, не уходил.
– А о ком это ты: отсидел, вернулся? – спросил он. – О каком-то воре, да?
Отец работал экономистом на "Уралмашзаводе", мать плановиком в строительном тресте завода, и Лёнчик помнил, как она рассказывала о начальнике их трестовского ОРСа – отдела рабочего снабжения: вконец проворовался, и его посадили.
Мать с отцом почему-то переглянулись.
– Иди ложись, – не ответив, приказал отец. – Спать пора. Завтра в семь подниматься.
Лежа в постели, слыша по дыханию, что бабушка Катя уже спит, как, несомненно, спит уже и сестра, Лёнчик думал о том, что там, в инаком, взрослом мире происходит что-то странное. Тому свидетельством был и этот таящийся разговор отца с матерью, и всякие другие вещи вокруг. Вдруг в доме появилась толстая стопка перепечатанных на машинке листов со стихами Есенина, который при Сталине был, оказывается, запрещен, а в книжном шкафу, содержимое которого было ему известно до последней книги, Лёнчик неожиданно обнаружил растрепанный, без обложки, обернутый в газету, томик рассказов Аркадия Аверченко, читая которые хохотал – не мог удержаться. "Это наша книга?" – спросил он отца. "Наша", – ответил отец. "А почему я раньше ее никогда в шкафу не видел?" – "Потому что раньше она лежала в другом месте". – "В каком?" – слюбопытничал Лёнчик. "В другом", – коротко, непохоже на себя ответил отец.
И в школе тоже происходило что-то необычное. На переменах учителя, вместо того чтобы стоять у двери класса, следя за порядком, сходились в конце коридора вместе и о чем-то беспрестанно говорили – как никогда не бывало раньше. Старшая пионервожатая Галя на совете дружины неожиданно завела разговор о том, что сейчас, в новое время, звание пионера особо ответственно и нужно оправдывать его настоящими пионерскими делами, но что это за новое время – не объяснила. А еще как-то раз среди урока неожиданно распахнулась дверь класса, и суровый директор Гринько, о котором говорили, что он во время войны самолично уничтожил две с половиной тысячи фашистов, резким шагом вошел в класс, учительница Екатерина Ивановна замерла около доски, вытянувшись будто по стойке "смирно", а Гринько постоял-постоял, прищуренно оглядывая класс своим хищно-цепким, ироническим взглядом, перевел взгляд на вытянувшуюся перед ним Екатерину Ивановну и спросил: "Двоечников нет?" – "Трое", – поторопилась ответить Екатерина Ивановна. "Трое, – повторил Гринько. – Хочу сообщить, – жестко сжимая губы, сказал он следом, – второгодничества никто не отменял. Двоечников будем оставлять на второй год без жалости. Система оправдала себя, и отказываться от нее никто не собирается". После чего повернулся и, не прощаясь, так же стремительно, как появился, вышел из классной комнаты. Потом из разговоров с другими классами выяснилось, что он точно так же врывался и к ним. Кое-где он вообще ничего не говорил. Стоял молча, пристально оглядывая вскочивший из-за парт класс, стоял, стоял – и, не произнеся ни слова, вылетал обратно в коридор. Словно его мучило какое-то беспокойство, он не находил себе из-за него места и вот искал это место, ходя по урокам.
А дедушка Саша, папин отец, когда прибежал к ним с бабушкой Олей на Красных Борцов за градусником для заболевшего трехлетнего братишки, пока бабушка Оля грела на электроплитке воду, чтобы соединить разорвавшийся столбик ртути, неожиданно рассказал Лёнчику о том, как был во время Гражданской войны в Тюмени начальником милиции – сначала при советской власти, потом, когда пришел Колчак, при Колчаке, а после ухода белых войск – снова при красных, и так до двадцать седьмого года, пока не уволился и не уехал сюда, в Свердловск, на строительство Уралмашзавода. "Как так: и при красных, и при белых, и снова при красных?" – удивленно спросил Лёнчик. "А воришки никому, ни одной власти не нужны", – поглаживая свои небольшие, подстриженные щеточкой седые усы, отозвался дед. Лёнчику это было непонятно; насколько он знал, если кто занимал какую-то должность при красных, а потом пришли белые, то его непременно должны были расстрелять, как и наоборот. "Так я же ни на чьей стороне не воевал", – сказал дед. Лёнчик смотрел на него с неверием. Рассказ деда совершенно не совпадал с тем знанием, которое было у него. "Хотя белые, – проговорил между тем дед, – хотели, чтобы я с ними ушел". – "А, – обрадованно воскликнул Лёнчик, которому сразу все стало ясно, – значит, ты все-таки к белым был ближе!" – "В некотором роде, – согласился дед. – Мне начальник гарнизонной контрразведки полковник Кондратьев жизнью был обязан". – "А, – снова поторопился вставиться Лёнчик, – значит, ты все же был на стороне белых, раз ему жизнь спас". Дед усмехнулся. "Так я ему жизнь за четыре года до того спас, – сказал он. – В пятнадцатом году, на германской. С поля боя его, раненого, вытащил. И он это помнил. И когда отступать они стали, три дня к нашему дому подводу посылал, чтобы я со всеми уехал: с бабушкой Олей, с твоим отцом, с тетушками твоими. Мне, чтоб не уезжать, три дня в подвале у соседей пришлось прятаться". – "А, значит, красные тебе все же ближе были", – Лёнчику по-прежнему хотелось внятной ясности. Дед, однако, покачал головой: "Я о том и не думал. Я думал, если с семьей уезжать – так куда же с семьей, отец твой и тетки твои еще маленькие, а одному – как семью оставлять? Вот и остался". – "И когда красные пришли, тебе, значит, ничего за то, что полковник Кондратьев так к тебе относился?" – спросил Лёнчик. Он не мог успокоиться – до того рассказ деда не совпадал со всеми его знаниями о Гражданской войне. "Да меня никто о нем и не спрашивал", – сказал дед. "А почему ты мне никогда раньше об этом не рассказывал?" – спросил Лёнчик, когда бабушка Оля вручила ему круглый картонный пенальчик с приведенным в порядок градусником внутри и настала пора бежать домой. "Всему свое время", – ответил дед.
Бабушка же Катя выдала до того невообразимое – Лёнчик ей даже и не поверил; но, не поверив, запомнил каждое слово их разговора. Она вообще, когда случалась не в духе, а по репродуктору, висевшему на кухне и всегда включенному, начинали говорить об успехах, достигнутых Советским Союзом в промышленности и сельском хозяйстве, ворчала себе под нос: "Пошли опять одно и то же месить: у вас да у нас поросенок завяз!.." – а тут просто взорвалась, обращаясь к радио, будто диктор, вещавший из черной тарелки со стены около двери, мог ее слышать: "Да сколько можно, сколько можно! Лопнули прямо от успехов своих!.." Лёнчик, когда она разразилась этим обвинением, не выдержал: "Не смей советскую власть трогать! Она тебя освободила, счастливую жизнь тебе дала, а ты!.." – "Это какую такую счастливую жизнь она мне дала? – не замедлила отозваться бабушка. – Только говорить о счастливой жизни она может, и всё". – "Ты подкулачница! – гневно вскричал Лёнчик. Он много читал про врагов советской власти и разбирался, какому виду врагов соответствует бабушка Катя с такими речами. – Кулаков твоих раскулачили, а ты осталась, недобили тебя!" – "Во как, во как, – проговорила бабушка. – Подкулачница! Я, когда они кулаков-то с земли сживали, истопницей в железнодорожной казарме была, бревна ворочала да пилила, могла я быть подкулачницей?" – "Зато муж у тебя контрреволюционер был!" – нашелся Лёнчик. "Мужа у меня за десять лет до этой коллективизации убили, – сказала бабушка. – Из-за чего мне в истопницы и пришлось пойти". – "А вот и правильно, что убили! – бухнул Лёнчик. – С контрреволюционерами только так и можно". – "Окстись, – сказала бабушка, – он твой дед, ты в честь его назван". – "А вот и плохо, что в честь контрреволюционера! – Лёнчик не желал сдаваться, врагу не сдается наш гордый "Варяг". – Надо было в честь какого-нибудь революционера". Бабушка Катя помолчала – и вдруг выдала: "А подожди, еще те, кто в честь этих революционеров названы да всякими Сталиными-Ленинами, будут от имен своих отказываться". – "От имени Сталина?! – воскликнул Лёнчик. – Иосифа Виссарионовича не трогай!" – "А что его не трогать? – бабушка вдруг усмехнулась. – Его уже тронули. Хрущев-то на этом их съезде. Был отцом всех народов, стал культом личности". – "Подожди-подожди. – Лёнчик ничего не понял. – Каким он культом стал?" – "А вот таким, – проговорила бабушка. – Много о себе думал, сказали".
Наутро, когда проснулся, Лёнчик уже не помнил своих вечерних мыслей. Вернее, где-то внутри в глубине они сидели, но было не до них. Взлететь на свой четвертый этаж, скользом дотронувшись до каменного Ленина, удалось сегодня первым. Рядом неслись Саса-Маса и Радевич, но Саса-Маса оступился и отстал еще на втором этаже, а обставить Радевича, который без Гаракулов а не смел даже придержать за рукав, не составило труда.
По арифметике сегодня была контрольная. Саса-Маса, судя по сопению, что возникло рядом, едва Екатерина Ивановна раздала листочки с вариантами, поплыл на первой же задаче. Лёнчик хотел было заглянуть в листок с его заданием – Саса-Маса не позволил ему этого: давай сначала закончи свое. Он был такой, на чужом горбу в рай – это ему было не нужно. Однако со своим заданием Лёнчик провозился все же почти до конца урока и, когда взялся за вариант Сасы-Масы, успел помочь лишь с одной задачей, из пяти штук решенными у Сасы-Масы получилось только три.
Из школы они вышли вместе. Лёнчик был сердит на Сасу-Масу. Из пяти задач справиться всего с двумя!
– Да ты совсем себя запустил! Как какой-то последний двоечник! – негодовал он. – Экзамены же сдавать! Почему не попросил меня позаниматься?
– Так ты же сейчас все время с этим своим Викой да Викой, – пробормотал Саса-Маса.
Лёнчику стало стыдно.