- О! - воскликнула вдруг ее мать, оборвав себя. - Вам это вряд ли будет интересно; но я непременно, непременно должна посмотреть… - Она растянула все три "е" по два раза, и раньше, чем я понял, в чем дело, словно по волшебству улизнула в боковой зал: коллекция фарфора, русский фаянс. Там минут на десять она, должно быть, сама превратилась в какой-нибудь чайник - просто так, для удобства, ведь ей пришлось же там как-то молчать! Она исчезла, мы остались вдвоем.
Посетителей кругом не было. Вообще никого не было. Старушка в углу дремала на стуле, нё перетянутом ленточкой: мирный музейный страж. Блики от окон пересекали паркет. Мне показалось, шесть лет исчезли - если не целый век. Шесть лет большой срок в этом возрасте (цитирую: Алданов). Но мы стояли друг против друга - так же, как и тогда, на бурке или, может быть, возле лодки на берегу. В любом случае, игра памяти была не в мою пользу: у меня сох рот.
- Чем ты занята? - спросил я (может быть, следовало говорить "вы"?). Я ожидал услышать что-нибудь о тех курсах, рисунках, училище…
- Я назначаю свидания, - сказала Тоня беспечно, глядя на меня так, как я сам глядел на нее, но словно с насмешкой. Я оторопел.
- Свидания?..
- Да.
- Какие? И с кем?! - пролепетал - не то вскрикнул - я.
- Разные. С разными, - был ответ. Тоня смотрела на меня, уже явно смеясь.
- Ты шутишь, - сказал я ровно: я все же быстро овладел собой (и даже сейчас этим горд).
- Это была бы глупая шутка, - строго возразила она.
- Что верно, то верно.
Улыбка ушла с ее губ.
- Но я не шучу - вот в чем дело. Это на самом деле так.
- Ты ведь как будто бы католичка?
- Ты это помнишь?
- Как видишь. - Я хотел добавить, что это почти все, что я про нее знаю. Но почему-то не стал.
- Что ж, - она тряхнула головой - как и раньше, в детстве. - Отец Гвидо меня исповедует.
- Да? Так у него, верно, дурной сон - у отца. А что твоя мать? - Говоря по свести, я не хотел упускать инициативу. С ней, как я знал, это было небезопасно. Я все равно уже проиграл, с первых слов, это было ясно, но держался как мог, покамест.
- Она сама старая б…, - сказала Тоня, не понижая голос. Старушка на стуле прервала дрёму.
- Ты хочешь сказать - ты в нее? - спросил я, криво усмехаясь.
- Ты имел случай это узнать.
- Почему ты мне это говоришь?
Она пожала плечами.
- К чему ходить вокруг да около? Ведь ты этого хотел?
Я почувствовал, что краснею. Это было уж слишком.
- Хорошо, - сказал я. - Так назначь свидание мне.
- Требуешь доказательств?
- Положим.
- Изволь. Мы обсудим этот вопрос.
Она опять улыбнулась.
"Соглядатай" Саврасова - виноват, "Созерцатель" (воспетый, кажется, Достоевским), - изо всех сил делал вид, что смотрит вдаль.
- Как у тебя это бывает? - продолжал я, боясь теперь паузы. Мы медленно обходили зал, будто плясали мазурку: без фигур, во сне. Впрочем, и то: мне казалось, что я давно грежу - заодно с ней.
- Что именно?
- Ну - свидания.
- Очень просто. Назначаю их здесь.
- Где - в музее?
- Нет, в парке. Возле Шевченко. Знаешь?
Я, разумеется, знал. Сад был университетский, он был виден в окно. Памятник - очень грубый, похожий на барельеф, вынутый из стены, - стоял при входе. Сейчас его заслоняла тень.
- Так вот, у правой руки - это серьезно, - продолжала Тоня. - А у левой - так. Кофе попить.
- И тебе это нравится?
- Что - кофе пить?
- Нет…
- А - отдаваться… Когда как. Как всем.
Я молчал, смотрел на нее. Больше я ничего не мог придумать. Клянусь, я был рад (глупой радостью труса), когда ее мать, воркуя, нагнала нас. Шишкин мне показался импрессионистом. Буйство Васнецова мне просто не с чем сравнить.
Наконец, внизу, в вестибюле, гигантское зеркало меж резных колонн отразило нас - я подавал ей плащ, - и краем ума (видно, что очень эстетским его краем), я подумал еще, как мы с ней хороши: чуть усатый вертлявый юноша в черном - а la де Ренье - костюме и крошка-блондинка в его символических лапах. Конечно, метаморфоза имела тут место: мне, как-никак, удалось забыть шесть лет и в отличие от нее сам себе я казался чужим, посторонним (что и требовал жанр). Этот чужой спросил очень просто, с галантным изгибом в поясе:
- Так когда мы свидимся вновь?
(Вот он, этот вопрос! Я слышу его и сейчас, и зеркало памяти так же услужливо, как тогда, и никто не мешает.)
- Завтра, в полдень, - ответила Тоня, щурясь.
- Возле какой руки?
Он все же шепнул ей это на ушко, наклонясь к ней, мой реньеровский франтик! Он все же боялся - не то упустить, не то ошибиться и быть в дураках…
- Это ты решишь сам.
Мне трудно передать оттенки ее интонации. Там была ласка - и презрение. И смех. Что ж, я их заслужил.
Низкий поклон мамаше (она тоже его заслужила) - и вот уж я шел один через сад, как раз мимо Шевченко. Из серого под дождем он стал зелено-пегим, как и - несколько дальше - Щорс. "Завтра в полдень", - сказал я себе. А ровно час спустя, с телеграммой в кармане, я гнал такси в аэропорт. Отец уже был в больнице. Он умер внезапно, от инфаркта, в тот же день. Мать слегла, тетя Лиза казалась тенью. И я хоронил его.
XVII
Признаться, я вновь был сбит с толку - да так, что вовсе не знал, что теперь предпринять. Все произошло слишком скоро, и я, как мне казалось тогда, ничего не успел. Что я, собственно, видел за те десять жалких минут в музее, что подарила нам пухлая дама в обмен на свой фаянс (а ведь я смотрел во все глаза)? Голую девочку в лодке? Ее же на сеновале? Бойкую девушку в платье, чей беспримерный цинизм, так мило шедший к ее стриженой челке и большому тонкому подвижному рту, был, хотелось мне верить, не одной только позой? Да, хотелось бы верить… Бог мой! Неужто и впрямь я хотел бы знать, уже наверняка, навсегда, без права что-либо изменить или взять назад, что она тогда точно мне не солгала? Что она была шлюхой и любила это? И даже этим гордилась? И бравировала наугад? Или я все не совсем так понял? Или понял совсем не так? Мне было семнадцать лет, и я был плохой моралист: я слишком долго ждал.
Дом был в трауре. После отца - а затем его похорон, поминок, всех скорбных визитов и церемоний - в доме остался какой-то скорбный бедлам, который мы с матерью никак не могли прибрать. Наша московская квартира и без того всегда казалась мне не в меру пыльной, перегруженной всяческой чепухой, из всех стран света, которую отец с удивительным постоянством вез в дом. Его взгляд на мир, верно, требовал сувениров, но когда его не стало, их убогая цель - лживая самосохранность - стала колоть глаза (так мне чудилось, по крайней мере). Днем я уныло слонялся по комнатам, глядя то на россыпь ракушек из Индии в его кабинете, то на выставку зажигалок и штопоров в буфетном углу, под охраной его фотографии во временных рамках с крепом, уже начинавших коробиться снизу, как от огня (дурной знак!), то на свалку его вещей в спальне, и при его жизни редко видавших шкаф, а теперь распространившихся на все стулья, кресла и на кровать (мать спала в бывшей детской). Тетя Лиза через день бывала у нас, но и у нее как будто тоже опускались руки. Впрочем, как знать? Весь этот хлам, как бы там ни было, скрывал невзначай трагедию вещей нужных, настоящих - каких-нибудь забытых на кухне (уже навек) отцовских очков или часов, словно ждавших его руки, - помогая удержать слезы матери, а порой и мне. Ночь заставала меня врасплох, все с той же горькой задачей в мыслях. Я послушно ложился, силясь решить ее. Это не удавалось. По спальне распространялся печальный полусвет, вдали и внизу был слышен ровный гул города, казалось, уже утро, но взглянув на часы, я видел тени их стрелок у верхних цифр и вновь бессильно падал в подушку. И все-таки ночью мне было легче. Я был занят на свой лад: я совершал смотр улик.