Направляюсь в свою уютную квартиру. Захожу в подъезд. О, это песня. Поэма в красках и запахах. "Мертвые души", "Песня о зубре" и все что хотите. Энциклопедия психологии опарышей. Моча, моча мистическими разводами на стенах, на ступеньках, груды окурков дешевых сигарет живописными кучками обрамляют какие-то переломанные палки. При чем здесь палки? Опять же мистика. Они, словно противотанковые ежи, ощетиниваются супротив всякого входящего сюда чужачка. "Пароль!" – молча вопиет интерьер подъезда. "Опарыш, бля". – "Проходи, свой. Поссы и выпей "Крыжачка"". Если ты, паче чаяния, чужой – вот тебе добрый совет: зажимай нос, разворачивайся и чтобы духу твоего здесь не было. Для полной имитации под пещеру стены и нависшие блоки, которые, в принципе, можно считать потолками, художественно, с богатой выдумкой закопчены. Сюжеты сих гобеленов, как правило, вечные: любовь, ненависть и все такое. Старательно выведены слова, которые неприличны даже и в коммерческом романе. Реализм сегодня – это натурализм. Останемся в рамках искусства.
Натюрморт несколько оживляют зловеще поблескивающие осколки по неизвестной причине битых бутылок и немного свежей крови. Целых пустых бутылок вы не обнаружите: они все бережно собраны, пересчитаны и утилизированы брату в близлежащий пункт приема стеклотары, гонец отправлен уже с соответствующим наставлением за огненной водой, любовно именуемой также "чернилами", "чарликом" и просто "мартышкой". Метко выражается пьющий народ! Пока гонец рыщет в поисках "мартышки", этакой пузатенькой красавицы, славненько булькающей и пускающей розовые (а бывает и ржаво-коричневые, что, по гамбургскому счету, не имеет никакого значения) пузыри, я захожу в подъезд как к себе домой. Собственно, я здесь живу.
Я – один из. Свой в доску.
Ядрено матерясь, взбираюсь на пятый этаж. Лифта не предусмотрено, поэтому жить в хрущобах полезно для здоровья. Инфаркты здесь не в моде и не в почете. В основном загибаются от банального цирроза печени. Да, на пятый этаж, как Раскольников. Сходство чисто случайное, безо всякого умысла. Просто я живу на пятом, последнем. Выше меня только звезды. И никого не собираюсь убивать.
Вот я и в своей крепости. Несмотря на роскошный сексодром, в квартире как-то пусто и прохладно. Я иду на кухню, осматриваю санузел, инспектирую пустой холодильник. Но на самом деле я занят другим. Я отвлекаю себя от телефонного аппарата, соседство которого ощущаю всей своей загорелой кожей, и даже запах светлого пластика чую под носом. Я патологически не умею обманывать себя. В этом корень всех моих проблем. Ведь и звонить сейчас начну не туда, куда хочу. Назло себе набираю тот номер, который больше всего хочу набрать. Звоню Люське Первой, своей жене, матери своего сына Ивана, который живет со своей мамой Люсей и скучает по папе Жене. Да, кстати, сообщил ли я вам (Вам, в частности), что с Люськой я не разведен официально? Нет, нет, не разведен. Живем мы порознь, но она жена моя до боли. У меня есть жена, сын, квартира, работа и хобби. Только чего-то не хватает для полного счастья.
– Здравствуй, радость моя. Это Женя. Как ты, дорогая?
– Женечка, привет, лапочка! Как я соскучилась! Почему ты не звонил? Как твое здоровье? Как съездил? Рассказывай.
– Все нормально, все хорошо, солнце мое. Все o`key. Как ты, как Ванька? Что у нас нового?
– Все замечательно, Женик. Приезжай к нам. Мы тебя так ждем! Мы чай пьем…
– Здорово, пап. Ну, как ты?
Это уже Ванька. Голос бодрый и ненадломленный.
– Я сейчас буду, Ваня. Наташа с вами?
– Конечно. Где же ей еще быть?
Действительно: где?
Все складывалось даже лучше, чем я ожидал. Отчего же проклятая щемящая нота перерастала в тягучую боль? Не хотел я, чтобы это был голос интуиции. Набираю Федора Муху, композитора и свободного человека, врага опарышей:
– Женька, ты что ль? Ха! Дай я тебя расцелую! Загорел, небось, подлец. Портвейном обожрался? Русалок пошшупал, греховодник? Ну, откуда у них хвост начинается? Не терпится поделиться с другом, да, морда ты окаянная? Но позволь вначале в дружеский бокал трезвости плеснуть капельку хмельного творческого эгоизма. Вот, выговорил.
– Федор Муха… Твою мать, что, бля, характерно, как ты выражаешься?
– Да от тебя нахватался этих, как их, фигур и словес. Слежу за выражением мыслей, черт бы тебя побрал. Женька, как я рад, что ты вернулся! А то в этом мире скучно без людей.
У меня складывалось такое впечатление, что в этой жизни я оставил кое-какой след. К жене, сыну и как бы дому могу смело плюсовать друзей. Дерева, правда, не посадил. Зато я бережно отношусь к природе. А это стоит десяти деревьев. К тому же в планах моих перспективных дерево у меня значится в числе первоочередных и неотложных дел. Ну, что ж, с таким багажом жить да жить.
– Ладно, трутень. (Остроумно, правда? Федор Муха, он же Трутень: это лучшая шутка Баха, которому слон на ухо наступил и который на дух не выносит носки маэстро. Визитная карточка для Баха не мелодии, а носки. "В носках, которые "стоят", нельзя создать ничего возвышающего и очищающего душу", – логично заявляет Бахус в стилистике императивов Канта. Они, Бахус и Трутень, терпеть не могут друг друга, но дружат со мной. Чудны дела твои, аллах вездесущий.) Переходи к эгоизму.
– Уже перехожу. Слушай.
До меня не сразу дошло, что мелодия звучит в трубке, а не в душе моей. Звучала та самая музыка, что приснилась мне в Крыму. Я слушал ее второй раз, поэтому избирательно переключил внимание с гармонии и инструментовки на мелодию, изысканную в своей простоте, естественную, словно любовь.
Это звучала сладкая боль, растворяющаяся в шорохе камышей…
Под эту музыку и подобрала меня бригада скорой помощи во главе с суперсанитаром Мухой. Я был помещен в одну из убогих городских клиник с подозрением на инфаркт.
С возвращеньицем Вас, Евгений Николаевич!
13
Требовать верности от человека, который тебя разлюбил, – это высший пилотаж иезуитства. Это искусство убивать нравственностью. Мне одно время казалось, что Люська Первая – в совершенстве владеет этим искусством. Нет, она никогда ничего от меня не требовала, не выдвигала никаких условий, уважала мою свободу. Просто рядом с ней я почему-то не мог быть самим собой. Я становился лучше, чем я есть на самом деле, и это вранье не давало мне покоя. Я жил какою-то приличной, но не своей, как мне казалось, жизнью. Жили мы, разумеется, в элитном доме, расположенном в очень престижном районе. В подъезде даже пытались разводить цветы, но они отчего-то не приживались. Может быть, цветы не выносили соседства с окурками. Не знаю, точно сказать не могу. Ничего удивительного: все мы переселились сюда из хрущоб, все мы родом из народа, дети подземелий и склепов. И в нашем доме случались бытовые убийства и засорялся мусоропровод, хотя забивали его не картофельными очистками, а чешуей ананасов. Лифт не успевали освежать краской, однако неистребимый педантизм опарышей, их врожденная тяга к некроэстетике и деструкции приводили меня в священный трепет. Я понял, что народ невозможно победить, и сражаться с ним глупо и безнравственно. Л. Н. Толстой был прав. Пересели народ в царство божие – он и там будет посылать всех к едрене-фене и расписываться дерьмом на стенах, выложенных небесной глазурью. Его Величество Расторопный Народ. Снимите шляпу и склоните головы, культурные сектанты-одиночки. Дубина народного невежества неумолимо крушила наш подъезд. При этом все соседи, вежливо пропуская нас в лифт (мы жили на последнем, 17 этаже), громко возмущались некими хорошо законспирированными хамами и вандалами, неуловимыми фантомасами, терроризирующими наши чувствительные души и ранимое обоняние. Тайный враг действительно не дремал, но врагом этим были мы сами. Стайка дюжих подростков, друзей моего сына, кстати сказать, отпрысков весьма почтенных семейств, проживающих в этом же доме, безо всякого злого умысла, просто от избытка чувств, гогоча, так расписала наш лифт в течение тех 17 секунд, что поднималась к нам, что я навек оставил мечту об исправлении нравов. Вирус варварства сидит в каждом из нас, не будем скрещивать его с вирусом лицемерия.
Итак, я жил правильно и хорошо, но мне было плохо. Я чувствовал, что жизнь моя скроена по унизительно типичному лекалу и тонко ощущал границы условно дозволенного и недопустимого. Жизнь условно среднего класса с ее условными добродетелями и пороками, престижными развлечениями и предосудительными забавами стала вызывать во мне приступы тошноты. Я все больше смотрел на себя со стороны и все больше раздваивался. Наконец, решение пришло. Оно гласило: я хочу остаток жизни прожить так, как я хочу. Я не знаю, чего я хочу, но я имею право хотеть, право на эксперимент: стать самим собой. Быть таким, как надо, я научился. Итог разочаровывает. Я ото всего устал, меня ничто не радует. Может быть, покоя и воли, сэр? Пожалуй, пожалуй…
В моей жизни появилось некое подобие интриги, меня бодрила непредсказуемость финала. Я уже не знал, что меня ждало за поворотом. Страшно, жутковато и интересно, как в юности.
Очень быстро я понял, что в тридцать пять лет невозможно начать жизнь заново или начать какую-то другую жизнь. Это только у миссионеров жизнь делится на правильную и неправильную. Человек всегда живет свою жизнь, даже если она ему и не нравится. Я продолжал жить свою жизнь, просто моя жизнь стала несколько иной. Я очень благодарен Люське за то, что она позволила мне пожить одному. Скажу так: холостому и одинокому плохо везде, а женатому только дома. Старо как мир – а правда.