* * *
Мы вышли за заставу.
Мирный, тихий, серый день. Шоссе тянется ровно и далеко. Около него, среди травы, покрытой розовой и белой кашкой, бежит много протоптанных дорожек. У края шоссе, на бугорке, сидят богомольцы, по пути к Троице-Сергию. На них белые рубахи, мешки, суконные зипуны, тоже белые, и палки в руках. Больше женщины.
И мы присели рядом.
– Бабы, куда идете? – спросил Левитан.
Богомолки посмотрели на нас с опаской:
– К преподобному. Рязанские мы будем.
– А он что тебе хорошего сделал? – спросил Мельников.
– А разве тебе, барин, ничего пользы от него нет? – ответил сидевший тут же богомолец-старик.
– Нет, не заметил…
– Да ведь она и незаметна, она не кошель.
– Ну а кошель не польза? Как без кошеля-то ты будешь? – нашелся Мельников.
– Верно, барин. Только он-то, преподобный, то самое держит, без чего и кошель не нужен…
– А ведь правда, – заворачивая в лес, размышлял вслух Мельников. – Его святость, свет горний, надежда жизни, отчего все красивое и держится в мире… Это и отец мой говорит.
– Константин! – позвал Левитан. – Посмотри, лес-то какой! Сущий рай. Как славно!
И в глазах Левитана показались слезы.
– Что ты! – говорю я. – Опять реветь собрался.
– Я не реву, я – рыдаю! Послушай, не могу: тишина, таинственность, лес, травы райские!.. Но все это обман!.. Обман – ведь за всем этим смерть, могила.
– Довольно, Исаак, – говорю я ему, – довольно. Сядем.
Мы сели, я вынул из сумки колбасу, бутылку кваса и еще что-то тщательно завернутое в бумагу. Это мать моя приготовила нам пирожки с визигой.
Я смотрел на окружающий нас лес, на осинки и березы с листвой, рассыпанной на фоне темных сосен, как тончайший бисер.
– Написать это невозможно, – сказал Мельников и откусил пирога.
– Немыслимо, – согласился с ним Левитан и тоже стал есть пирог. – Надо на расстоянии.
Он улегся на траву навзничь, глядя своими красивыми глазами в серое небо, потом повернулся на бок и указал рукой ввысь:
– Знаешь, там нет конца… Нет конца… А мы, идиоты, так никогда и не узнаем этой тайны…
– Пожалуй! Но не лучше ли любоваться, чем знать?
– А ты прав, Цапка… У тебя все весело. "Знать не знаю, а все равно".
И глаза Левитана засияли.
* * *
Около села Медведково мы купаемся в Яузе.
Прелестна эта извилистая речка, а сбоку шумит колесами огромная деревянная мельница.
На зеленый бережок пришли дачники купаться, с отцом дьяконом. Видно, люди между собою знакомые. Дьякон разделся, стал на береговое возвышеньице, что-то пропел басом и бросился в воду. Приятели-дачники захохотали и нырнули за ним.
– Смотри-ка, отец дьякон, вон на мосту кто-то остановился, – крикнул из воды дачник. – Поди, думает, что баба с нами купается. Волос у тебя бабий…
Одеваясь, дьякон весело спросил нас:
– Господа студенты или ученики, какие будете?
– Мы – художники.
– А, художники! Очень приятно. Значит -
Твой патрет могу без свечки
Темной ночью я чертить.
В ртивом сердце, словно в печке,
Завсегда огонь горит…
И дьякон раскатисто засмеялся:
– Позвольте, господа художники, просить пожаловать в гости к Кутейкину… Разносол и всякое такое после купанья. В утробу человеческую влезет без затруднения, даже с приятностью феноменальной… Прошу без отказу. Художество я люблю… Даже "Ниву" выписываю.
* * *
У отца дьякона дома было уютно и чисто.
Дьяконица и дочь его – скромные красавицы. Стол накрыт в саду под яблоней. Рядом – пчельник и малинник. А на столе, у самовара, графин водки, полынная осиновка, закуски, маринованная щука, грибы, пирог с капустой, с морковью, творожники, огурцы, соленье, крыжовник, китайские яблочки, варенье разных сортов. Дьяконица разливает по рюмкам водку.
– Художникам милейшим налей, – говорит дьякон. – Выпьем с ними – самый веселый народ.
– Не пьем, – отвечаем мы с Левитаном.
Дьякон изумился:
– Как так? Художники и не пьют? Батюшки… В первый раз слышу. Я-то художников знавал… Я здесь с ними рыбу ловил, так четверть обязательно кончали.
– Удивление, – подхватил один толстенький дачник. – С отца моего один художник тоже портрет списывал. Нужен был папаше в контору: он сорок лет бухгалтером состоял… Так папаша мой того художника до чего полюбил, и уж пили они вместе, ужасть! Пишет он его, и пьют оба. И заметьте, как верно списал: ну прямо видно, что выпивши… Конечно, про покойника неладно говорить, но глядеть на портрет – прямо видать, пьян! Художник по фамилии Волков. Здоров писать был! Только помер молодой… Говорили про него, что таланта в нем вот сколько; если бы жил дольше, то был бы Рафаэль прямо, не иначе.
Смерть отца
Как хороша жизнь! Осенний день, небо сине-прозрачное, листва, липы и серебристые тополя покрыты золотым блеском. Воздух уже холоден. Рано утром прилетели откуда-то стаи крошечных птах и заполонили сад, около которого я живу в Москве – в Сущеве. Птахи слетаются в веселые стаи и болтают друг с дружкой без умолку. Вдруг, словно по приказу, поднимутся разом и исчезнут далеко в небе…
Напротив сада у пожарной части, на солнце, пожарные вычистили сапоги и расставили их по лавочкам – сами ходят босиком.
Я сижу у окна, в доме старого генерала в отставке, и пишу картину по его заказу. А он расположился сзади – белый как лунь, в прокуренной военной тужурке, попыхивает трубкой и указывает мне, как писать:
– Мой юный друг, здесь сделайте гору и на ней замок!
Я пишу, а генерал подбадривает: "Вот-вот, отлично. Здесь – лес, большой лес. Это Шварцвальд!"
Генерал – из немцев. Нет-нет и выдохнет:
– Мейн гот…
А то наклонится к большому, стоящему на его чудесном письменном столе фотографическому портрету Александра II в рамке, посмотрит на него умильно и скажет:
– Вот это человек, царь наш… Мейн гот!
Когда я окончил картину, генерал одобрил:
– Хорошо! Как раз то, что я хотел… Потом будем с вами море писать. Но я сам фрегат пририсую – военный… А вы вперед дым напишете. Это будет бой в море… Мейн гот!
Он передал мне гонорар в большом запечатанном конверте. Я вышел с ним на дворик, окруженный заборами. Все на этом дворике было необыкновенно чисто, к тому же выкрашено в один цвет – и стена дома, и забор, и собачья будка. Из будки вылез огромный пес на цепи, невероятно лохматый, и нехотя на меня залаял. Собак я люблю, и мне захотелось погладить генеральского пса. Я протянул руку. Генерал вскрикнул:
– Что вы, он – злой!
Я все же приблизился, и собака легла, ласкаясь, на спину.
– Странно, – недоумевал генерал. – Все время бегает по веревке на кольце, сторожит меня от воров. А как ласков с вами! Сам подходить боюсь…
Но только я отошел, как, весь вытянувшись на цепи, пес стал на меня бросаться, лязгая зубами.
Гонорар в двадцать пять рублей был для меня большой радостью: я поспешил к отцу в больницу, чтобы взять его домой: он уже был плох в то время… Я надел отцу башлык на голову, завернул его в пальто, посадил с помощью больничной прислуги на извозчика, и мы поехали домой. Лицо отца было мертвенно-бледно, я едва удерживал его. Видно было, что ему трудно сидеть…
Дня через два я ушел на охоту в Перервы, под Москвой на Москва-реке. Чудесно было в природе. И сколько дичи! Я стрелял куликов, уток. Тут же в береговые капустники влетали дупеля… Вскоре из моего ягдташа стали выглядывать их головки с длинными носами.
В вагоне железной дороги какой-то пассажир спросил, не продам ли я ему дичь.
– Ни за что!
С Курского вокзала я возвращался пешком: на мне было ружье и пороховница на зеленом шнуре. Меня с любопытством оглядывали прохожие, и это мне нравилось. В Сущеве из здания гимназии толпой высыпали молоденькие ученицы; иные посматривали на меня не без удовольствия. Я шел словно не по земле… И все поднимал плечи. Чувствовал себя героем… Ах, эти встречные девушки! Боже, как они мне нравились! Я был влюблен во всех без разбора. Они казались мне богинями…
А ночью меня разбудила мать:
– Костя, встань, отцу плохо… он умирает…
Я привстаю, смотрю в упор на мать, не видя… и непонятная сила усыпляет меня опять…
– Костя, Костя… – будит снова мать, но я никак не могу подняться – сон одолевает. И вдруг вижу во сне – стоит около отец на коленях и пристально смотрит на меня:
– Костя, ты не пришел проститься! Прощай!
И постепенно исчезает, как-то уносится дальше, дальше, дальше…
– Куда ты? – спрашиваю с изумлением.
А он уже издалека отвечает:
– Прекрасная тайна. Вечность.
Тут я сразу проснулся, вскочил на ноги и пошел к отцу. У постели я увидел жалкую фигуру матери на коленях. Она обвила руками его голову, и лицо ее было прижато к его лицу. В вытянутые уже руки отца была вложена иконка. Я бросился к нему, стал ощупывать его руки, грудь – он был неподвижен. Я начал целовать его глаза, шею… Он был еще теплый, но неужели – мертвый? Я бросился в кухню, схватил полотенце и, облив водой, клал ему на сердце – вдруг поможет, вдруг жив!
Но отец оставался белым как воск и не дышал.
Мать держала лампаду и читала: "Придите ко мне страждущие…" Я побежал к доктору-соседу. Тот наспех оделся и пошел со мной. Помню, как он прикладывал голову к груди отца, долго слушал. Потом в дверях показался священник с Дарами, за которым послала мать. Доктор положил мне руку на плечо и сказал: