* * *
Задорно прогремел звонок. Сцена открылась, и вместе с нею открылись все до единого рты зрителей. На сцену вышла высоченная, жирная попадья.
Ни одна девушка не пожелала играть старуху. Взялся кузнец Филат. Лицо у него длинное, как у коня. На голову он взгромоздил шляпищу - впереди сидит, растопырив крылья, ворона, кругом - непролазные кусты цветов; на носу же самодельные очки, как колеса от телеги. Он очень высок и тощ, но там, где нужно, он столько натолкал сдобы, что капот супруги местного торговца, женщины тучной и очень низенькой, трещал по швам и едва хватал Филату до колен; из-под оборок торчали сухие, в обмотках, ноги, которыми очень грациозно, впереплет и с вывертом переступал Филат.
- Африканская свиньища на ходулях, - шепнул товарищ Васютин Тане, жарко дышавшей ему в лицо.
Таня фыркнула, а попадья, виляя задом, мелко засеменила к шкапу, достала четверть и, одну за другой, выпила три рюмки.
- Вот так хлещет! - завистливо кто-то крикнул в задних рядах.
- Угости-ка нас!
- Мамаша! Мамаша! - выскочила в белом переднике ее дочь Аннушка. - Как вам не стыдно жрать водку?!
Та откашлялась и сказала сиплым басом:
- Дитя мое, тебе нет никакого дела, что касаемо поведения своей собственной матери.
В публике послышались смешки: вот так благородная госпожа, вот так голосочек… А Павел Мохов за кулисами заткнул уши и весь от злости позеленел.
- Ах, так? - звонко возразила Аннушка. - Нынче, мамаша, равноправие. Я из вашего кутейницкого класса уйду в пролетариат… Я - коммунистка. Знайте!
- Что, что?.. Коммунистка?! А жених? Такой благородный человек… Я тебе дам коммунистку! - загремела басом попадья и забегала по сцене: ворона и кусты тряслись.
Павел Мохов тоже с места на место перебегал за кулисами и желчно, через щели, шипел Филату:
- Что ты, харя, таким быком ревешь? Тоньше, тоньше!..
Этот злобный окрик сразу сбил Филата: слова выскочили из памяти, - и что подавал суфлер, летело мимо ушей, в пространство.
Растерялась и Аннушка.
- Уйду, уйду, - повизгивала она, и глаза ее, как магнит в железо, впились в беззубый рот суфлера Федотыча.
Попадья крякнула для прочистки глотки, и, едва поймав реплику суфлера, еще пуще ухнула раскатистой октавой:
- Стыдись, о дочь моя! Ничтожество твое имя!
- Позор, позор! Паршивый черт!.. - змеиное шипенье Павла Мохова секло сцену вдоль и поперек. - Я тебе в морду дам!
- Позор, позор! - всплеснула руками Аннушка и вся в слезах шмыгнула за кулисы.
- Позор! Паршивый черт! Я тебе в морду дам! - загремела и попадья - Филат.
Федотыч в будке грохнул кулаком, презрительно плюнул: - Ахтеры… - и вдруг, к удивлению публики, невидимкой зазвучал со сцены пискливый женский голос:
- О дочь моя!.. Я тебе великодушно прощаю, - фистулой выговаривал Федотыч. - Иди ко мне, я прижму тебя к своей собственной груди. Вот так, господь тебя благослови, - и яростно зашипел: - Где Аннушка? Аннушку сюда, черти!..
Аннушку выбросили из-за кулис на кулаках. Семеня ножками и горестно восклицая: - Я ж говорю вам, что не знаю роли… Я сбилась, сбилась… - она подбежала к попадье, которая безмолвно стояла ступой, обхватив живот.
- Благословляй, дьявол! - треснул в пол кулаком суфлер.
- Господь тебя благослови! - как протодьякон, пробасила попадья.
Павел Мохов метался за кулисами:
- Занавес!.. К черту Филата!.. Ах, дьяволы… снова!
Но положение спас буржуй-жених. Он роль знал назубок, на сцену вышел игриво; попадья и Аннушка вновь овладели собой; Федотыч суфлировал на весь зал, как сто гусей, и на радостях суетливо глотал самогонку; из суфлерской будки несло сивухой.
Потом вошел маленький бородатый священник в рясе и скуфье набекрень, отец Аннушки.
- Поп, поп! - весело зашумели в зале. - Глянь-ка, братцы! Кутью продергивают.
Несчастную Аннушку стали пропивать: жених с попом устраивают кутеж, гармошка, пляс, попадья вприсядку чешет трепака, подушки с груди переползают на живот. Аннушка плачет. Зрителям любо, ай-люли; хлопают в ладоши - биц-биц-биц - браво! - Аннушка плачет горше. Но вот врывается в кожаной куртке рабочий-коммунист:
- Я спасу тебя!
- Милый, милый! - бросается ему на шею Аннушка.
Жених лезет драться, но коммунист выхватывает револьвер:
- Она моя. Смерть буржуям!..
Поп с женихом в страхе ползут под кровать. Занавес. Хлопки. Восторженные крики: биц-биц-биц!
* * *
Перерыв длился целый час. Стемнело. Зажгли две керосиновые коптилки. Мрак наполовину поседел.
У актеров как в сумасшедшем доме: кто плачет, кто смеется, кто зубрит роль.
- Глотай сырьем, - лечит Федотыч голос кузнеца. - Видишь, у тебя кадык завалило.
Кузнец яйцо за яйцом вынимает из лукошка - целый десяток проглотил, а толку нет.
- К черту! - волнуется Павел Мохов. - Где это ты видел, чтобы так попадья говорила? Банщик какой-то, а не попадья!
- Знай глотай… Обмякнет, - хрипит Федотыч. Бритое, жирное лицо его красно и мокро, словно обваренное кипятком. Самогонка в бутылке быстро убывает.
Из зала густо выходила на свежий воздух публика.
Навстречу протискивались новые. Косяки дверей трещали. С треском отрывались пуговицы от рубах, от пиджаков. Иные тащили выше голов приподнятые стулья, чтобы не потерять место. "Налегай, ребята, налегай, жми сок из баб!"
Костомятка была и в коридорчике. Удалей всех продирался толстобокий попович в очках. Он яростно тыкал локтями и кулаками в животы, в бока, в спины, деликатно приговаривая: "будьте добры" да "будьте добры". Старому Емеле, до ужаса боявшемуся мышей, подсунули в карман дохлого мыша, а как вышли, попросили на понюшку табаку.
Прозвенел звонок. Народ повалил обратно.
Дядя Антип из соседней деревни постоял в раздумье и, когда улица обезлюдела, махнул рукой: - А ну их к ляду и с комедью-то… - закинул на загорбок казенный стул и, озираючись на густые сумерки, пошагал, благословись, домой: - Ужо в воскресенье еще приду.
- Внимание, товарищи, внимание! - надсадно швырял в шумливый зал Павел Мохов. - По не зависимым от публики обстоятельствам, товарищи, попадья была высокая, теперь станет маленькой. Поп же, то есть ее муж, как раз наоборот - сделается очень высокий. Но это не смущайтесь. Это перетрубация в ролях - больше ничего. Даже лучше! Итак, я подаю, товарищи, третий и самый последний звонок!
* * *
Занавес отдернули, и зал вытаращил полусонные глаза.
Вот выплыла попадья, по одежде точь-в-точь та же, только на коротеньких ножках и пищит, а вслед за нею- высоченный поп, тот же самый - грива, борода; только ряса по колено и ходули-ноги, длинные, в обмотках.
В публике смех, возгласы:
- Пошто попадье ноги обрубили?
- А ну-ка, бабушка, спляши!
- Эй, полтора попа!!
Изрядно наспиртовавшийся Федотыч едва залез в будку, но суфлировал на удивление ясно и отчетливо: вся публика, даже та, что в коридоре, имела удовольствие слушать зараз две пьесы - одну из будки, другую от действующих лиц.
Жировушка Федотыча - в черепке бараний жир с паклей - чадила ему в самый нос.
Действие на сцене как по маслу. Буржуя-жениха прогнали, в доме водворился коммунист. Аннушка родила ребенка, который лежит в люльке и плачет. Люльку качает поп (кузнец Филат).
Он говорит:
- Это ребенок коммунистический, - поет басом колыбельную:
Баю-баюшки-баю,
Коммунистов признаю…
Ты лежи, лежи, лежи
И ногами не дрожи…
- Достукалась, притащила ребеночка, - злобствует попадья. - А коммунистишку-то твоего опять на войну гонят…
- О, горе мне, горе!.. - восклицает Аннушка и подсаживается к люльке, чтобы произнести над ребенком монолог. Она влипла глазами в будку, там чернохвостый огонек дымит, а Федотыч - что за диво - наморщил нос и весь оскалился.
- О, горе мне, горе!… Сиротинушка моя!..
Вдруг в будке захрипело, зафыркало и на весь зал раздалось: Чччих! - А огонек погас.
Федотыч опять захрипел, опять чихнул и крикнул:
- Эй, Пашка! Дайте-ка скорей огонька… У меня жирову… А-п-чих!.. жировушка погасла.
За сценой беготня, шепот, перебранка: все спички вышли, зажигалка не работает.
- О, горе, мне, горе!.. - безнадежно стонет Аннушка.
- Погоди ты… Го-о-ре!.. - кряхтит, вылезая из будки, Федотыч. - У тебя горе, а у меня вдвое. Видишь, жировушка погасла.
Он пополз к краю сцены и забодался:
- А-п-чхи!.. Товарищи… А-п-чхи!.. Тьфу, пятнай тя черти!.. Нет ли серянок у кого?
Публика с веселостью и смехом:
- На, детка. На-на-на!..
И снова как по маслу.
Аннушка так натурально убивалась над младенцем и так трогательно говорила, что произвела на зрителей впечатление сильнейшее: бабы засморкались, мужики сопели, как верблюды.
Офимьюшкин Ванятка подрядился, вместо Филата, за три яйца плакать по-ребячьи. Он плакал за кулисами, звонко, с чувством, жалобно. Какой-то дядя даже сердобольно крикнул Аннушке:
- Дай ему титьку!
И баба:
- Поди упакался ребенчишко-т…
Словом, действие закончилось замечательно. Все были довольны, кроме Павла Мохова. Он, скрипя зубами, тряс за грудки пьяного Федотыча:
- Дядя ты мне или последний сукин сын?! Неужто не мог после-то нажраться! Такую, дьявол старый, устроил полемику с своей жировушкой…