Я поднял голову и с отчаянной отвагой посмотрел в ее глаза. Замирая от любви и ужаса, я сказал:
- Я вас люблю…
- Он так сказал? - Она счастливо засмеялась. - Он любит меня! Скажи ему, скажи, что я буду ждать, сколько он захочет. Сегодня же скажи. Если он не может прийти, я буду ждать хоть всю жизнь. И я буду счастлива только одним ожиданием. Только бы мне знать, наверное, всегда знать, что он меня любит.
Она засмеялась счастливым смехом женщины, узнавшей любовь. Конечно, тогда я еще не понимал этого, не знал, как смеется женщина от нахлынувшего на нее счастья. Это я понял потом, через много лет. А тогда, в тот вечер, я только видел, как она счастлива. Счастлива от того, что к ней неожиданно пришла любовь. А кто этот человек, так осчастлививший ее, разве это очень важно? Ей хотелось одного - сделать этого человека, этого единственного в мире, таким же счастливым, как и она сама. Нет, она его сделает в сто раз счастливее! Пусть он только захочет этого, пусть только придет к ней!
Ничего я еще не понимал тогда. Я был просто смят ее смехом, ее ликующим голосом.
Она была счастлива, потому что не подозревала даже, кто тот горемычный счастливец, который открыл ей такую жизнь. И его она любит, а не меня. Его не было, этого другого, она сама выдумала его и поставила на моем пути. Он, выдуманный, торжествующе смотрел на меня из темноты. Он смеялся надо мной, а я ненавидел его, и нерассуждающая горячая ревность овладела мною.
Я не знаю, что бы я сделал в этот вечер! Я был готов на любой поступок. У мальчишки в четырнадцать лет страсти не так скованы рассудком, как у взрослого человека. Ему неизвестны расчеты и соображения, которые бы могли оказаться сильнее его желания или его чести.
Мне казалось, что я, как честный человек, должен разбить ее бредовые мечты насчет воображаемого любовника.
А о том, что это разобьет ее жизнь, я не подумал.
В это время появился ее отец. Мы не слышали, как он подошел к воротам со стороны двора.
- Верка?
Она не ответила. Тогда он открыл калитку и выглянул на улицу.
- Ты тут с кем? - Увидав меня, он громко зевнул: - А, это ты…
Он почесал грудь, просунув руку под свою полосатую сарпинковую рубашку, и еще раз зевнул.
- Это, значит, я вам помеха? - спросил он хмуро.
- Нисколько, - недовольным голосом ответила Вера.
- А замолчали?
- Один разговор договорили, другого начать не успели.
- А про что разговор?
- О господи! - воскликнула Вера. - До всего вам дело. Шел человек мимо, какая, говорит, погода. А вам бы только тиранить меня. Спокойной ночи.
Она подошла ко мне и крепко сжала мою ладонь тонкими холодными пальцами.
- Завтра буду ждать, - прошептала она и громко сказала: - Спокойной ночи.
И бесшумно исчезла, как растаяла в темноте.
- Спокойной ночи, - ответил я и двинулся по улице в свою сторону, но, услыхав за спиной мягкий стук деревяшки, остановился.
- Постой-ка, чего скажу, - услышал я хрипловатый голос Порфирия Ивановича, - ты комсомол или еще не вступил?
Узнав, что заявление подано, но еще пока проверяют, какой я человек, сапожник заверил:
- Примут. Хочешь, Глафире скажу, поруку за тебя дам.
- Нет, не надо.
- О! Гордый!
- Сам пробьюсь!
Сапожник одобрительно повторил:
- Гордый. Это хорошо.
- А говорят, гордому жить трудно.
- А ты не слушай. Стой на принципе и тогда своей жизни добьешься.
Мы остановились в темноте у какого-то палисадника под длинными ветками акации с узорчатыми листьями. Я не видел лица своего собеседника, но мне казалось, что его глаза смотрят на меня пронзительно и надменно, как на митинге. Мне очень хотелось уйти, но я не решался, думая, что, если только я сделаю шаг, он остановит меня или пойдет следом за мной. Помолчав, он спросил:
- К Верке зачем приходил?
- Шел мимо, - начал я, но он не дал мне договорить.
- Ты вот что, - тихо, с такой неохотой, словно его насильно заставляли признаваться, заговорил он. - Не надо тебе этого. Ее тревожить. Зря обольщать не надо. Я вижу, какая она сделалась с того дня, как ты ходить стал. Брось, говорю. Прошу как человек.
Еще не успев понять, чего он хочет от меня, я восторженно выкрикнул охрипшим от волнения голосом:
- Она очень хорошая, я не видел лучше!..
- Уродка она, - жестко перебил сапожник. - Ты что, слепой?
- Неправда!
- Я говорю…
- Нет, неправда!
Наверное, моя горячность подействовала на него, он перестал возражать и только громко дышал в темноте.
- Ладно, - устало выговорил он, - иди. И запомни, что между нами сказано. Не послушаешь, тогда смотри…
Недоговорив, он пошел к своему дому, больше чем всегда припадая на деревяшку.
12
А утром из всего, что сказал мне вчера сапожник, я уже ничего не помнил, вернее, я просто не воспринял темного смысла его предостережений и его желания зачем-то опорочить Веру в моих глазах.
Жизнь катилась, как солнце по степному широкому небу, горячая, голодная, босая, требующая от тебя всего, чем ты богат.
Жизнь не любит скупых и расчетливых. Если ты ничего не отдаешь или отдаешь с расчетом, то ничего и никогда не получишь. Этому нас никто не учил, просто нам ничего не было жалко для друзей и для жизни.
Глафира спросила у меня:
- Что ты там про меня придумал?
- Это вам Сережка сказал?
Она только что вернулась из волости, куда ездила с продотрядом комиссара Рольфа. На усталом лице мелькнула чуть заметная улыбка, совсем как у мраморной Афины. Она стояла, широко расставив ноги, кобура плотно лежала на бедре, и она улыбалась - богиня войны и труда.
- Никто мне не говорил. Я сама слыхала. Афина Паллада - разве похожа?
- Да, очень.
- Чудной ты! Рольф, слышишь? Рольф?
Я оглянулся: в темном углу у двери сидел продкомиссар. Он посмотрел на меня, и его тяжелые усы дрогнули от смеха, и он еще больше стал похож на тихого деревенского учителя. Нисколько он не напоминал того грозного комиссара, о котором рассказывали легенды.
- Это про него ты говорила? - спросил он у Глафиры.
- Он самый, петроградский парнишка.
Уперев руки в расставленные колени, он потянулся ко мне и, почему-то понизив голос, спросил грозно и сочувственно:
- Как там в Питере? Трудно?
- Там хорошо! - убежденно ответил я.
Необычайно удивленный таким ответом, он вскинул голову:
- А зачем же уехал?
- От голода уехали. Нас пятеро у мамы.
- Голод, а говоришь - хорошо?
- А что, только от сытости хорошо бывает? - возразил я не очень вежливо, потому что мне уже приходилось отвечать на подобные вопросы, и меня всегда возмущали люди, не понимающие таких простых вещей.
Мой ответ пришелся по душе Рольфу.
- Ого! - воскликнул он обрадованно. - А ведь это здорово верно! - И, повернувшись к Глафире, сказал: - А ты говорила, он несмелый.
- Я говорила, что трудно ему будет жить.
- Ему? - Рольф сощурил глаза. - А это, учти, здорово, если трудно жить.
- Вежливый он уж очень, кроме того, - не сдавалась Глафира.
- Вот именно в чистоте души и есть главная сила человека. Думаешь, который много кричит, тот и смелый? Эх ты, Глашка! Вот я его в продотряд возьму, посмотришь, какой он тогда окажется вежливый.
Она рассмеялась и восхищенно спросила у меня:
- Ну за что мужики его боятся, некоторые прямо доходят до ужаса.
- Некоторые - это кулаки, контра. Им и положено нас бояться.
Говорил он негромко, медленно и с такой расчетливостью, будто каждое его слово стоило денег.
- Криком да угрозами нынче никого не возьмешь. Привыкли. Надо, чтобы они в сознание вошли и сами сообразили, что если отдадут хлеб, будет хорошо, а не отдадут - будет очень плохо. Когда они до этой мысли допрут, то, считай, все в порядке. Советская власть - это тебе не шутки.
Он встал и, сутулясь, прошел по комнате.
- Измором берешь? - спросила Глафира.
- Ты знаешь, чем я беру, - ответил он и пошел к выходной двери. Там он остановился в ожидании.
И она пошла к нему, как-то необычно плавно раскачивая плечами, словно бережно понесла себя. Засмотревшись на нее, такую необычную, я не догадался вовремя уйти. Он что-то тихо сказал Глафире. Она ответила:
- Ох, милый мой, больше всего боюсь обабиться раньше срока!
- Бойцы-то, что же, они тебя миловали?
Уходя в соседнюю комнату, я услыхал ее смех.
- Измором берешь? - снова спросила она.