- Вот теперь клади. А я побегу за льдом и вызову врача.
- Да брось ты, Семка! - Вовка морщится. - Какого, к черту, врача! Поболит - пройдет.
- Мама сказала, что нужно вызвать врача.
- Ну, мало ли что сказала твоя мама. Я свою-то не всегда слушаюсь. Ты лучше Леру позови.
- Хорошо,- обещаю я и ухожу.
Леры дома нет. Я оставляю ей записку и бегу в аптеку.
Из первого же автомата я вызываю к Вовке врача, а уже через двадцать минут взлетаю на четвертый этаж с пузырем льда в руках.
- Где Лера? - спрашивает Вовка.
- Ее нет дома. Я оставил записку.
Врач - высокий хмурый мужчина - приходит минут через десять после меня. Он щупает Вовку справа, слева и мрачно произносит:
- У вас аппендицит. Вот направление. - Он быстро, почти одним росчерком пишет маленькую бумажку.- Я пришлю за вами скорую помощь.
- А это обязательно, доктор? - спрашивает Вовка.
- Что обязательно?
- Ну, в больницу...
- Если хотите жить - совершенно обязательно.
- Хочу, доктор. - Вовка кивает и просит:
- Семка, собери мне быстренько в портфель мыло, зубную щетку, порошок и "Автоматику". Вон там, на столе, толстая лежит.
Да, сунь еще первый томик Метерлинка. Он у меня на очереди...
Врач уходит. Я провожаю его до дверей на лестницу, потом собираю все, что нужно, и сажусь возле Вовки.
- Наверно, операция будет, - тихо говорит он.
- Наверно, - соглашаюсь я. - Говорят, это самая легкая операция.
- Да черт с ней! - Вовка машет рукой. - Пусть бы тяжелая была! Только быстрее! Диплом ведь, Семка! Каждый день дорог! А тут лежи, плюй в потолок... Эх!
Приходит с работы Вовкина мать и, узнав, в чем дело, сразу начинает волноваться и суетиться. Мы успокаиваем ее, как можем. Леры все нет. Мы встречаем ее уже тогда, когда за Вовкой приезжает скорая помощь и я вместе с санитарами помогаю ему спускаться вниз. Лера бежит нам навстречу по лестнице, вдруг видит- Вовку, людей в белых халатах, бледнеет и прижимает руки к груди.
- Вова, что с тобой? - почти кричит она.
- Не волнуйся, чепуха. -- Вовка через силу улыбается. - Аппендицит.
Через неделю вернусь. В машине скорой .помощи, кроме санитаров и Вовки, умещаются только двое - Вовкина мать и Лера. Мне приходится остаться. На другой день я убегаю со второй лекции и иду з институт Склифосовского узнать, что с Вовкой. Какая-то удивительно спокойная, невзрачная женщина за окошечком говорит мне, что больной Малков прооперирован, операция прошла удовлетворительно, состояние тоже удовлетворительное.
- Увидеть его можно?
- Нет. Свидания только по воскресеньям.
- Что ему можно принести?
- Пока - только фрукты. Все остальное у него есть.
После занятий я еду в Елисеевский магазин - лучший коммерческий магазин в Москве - и покупаю там два больших антоновских яблока. Они стоят безумно дорого, эти яблоки. На них уходят все деньги, которые мама оставила мне на карманные расходы до следующей стипендии. ’ Как драгоценность, я везу эти яблоки в институт Склифосовского и протягиваю в окошечко равнодушной, невзрачной женщине.
- Записка будет? - сухо спрашивает она.
Сейчас.
Я вырываю из тетради лист и пишу записку.
- Ответа ждать будете?
- Буду.
Женщина отдает кому-то яблоки и записку, и их уносят.
Я жду долго, почти, полчаса. Наконец мне приносят мой же тетрадный листок, на обороте которого корявыми, шатающимися буквами написано:
"Семка, спасибо. Скажи Лере, чтоб приехала обязательно.
Между нами - мне паршиво. Кажется, во время операции прорвался гной. Спроси у матери, чем это пахнет.
В.".
Прямо из вестибюля института звоню на работу маме, но мне говорят, что она на обходе и к телефону в это время не зовут.
После обеда я выбегаю на угол и из автомата звоню еще раз. Мне говорят, что мама на операции.
Вечером, когда мама, наконец, приходит домой, я спрашиваю, чем пахнет, если во время операции аппендицита прорывается гной.
- Перитонитом, - говорит мама.
- А что это такое?
- Воспаление брюшины. Это очень опасно. А у кого это?
- У Вовки.
Мама начинает волноваться:
- Это плохо, Семочка. Это очень плохо. Я посоветуюсь завтра с нашими хирургами.
На следующий вечер мама приходит раньше обычного.
-Я специально отпросилась, - говорит она. - Скажи Вовиной маме, что помочь может пенициллин.
Это новое средство. Импортное. Его страшно трудно достать, и оно стоит очень дорого. Но, говорят, оно делает чудеса. У нас его достать невозможно. Кажется, у главврача есть какой-то крошечный запас, но он о нем даже не позволяет говорить. Вот если она где-нибудь раздобудет…
Я бегу к Вовкиной матери. Она, выслушав меня, одевается и уходит куда-то звонить.
Через два дня ей удается, наконец, достать пенициллин.
Но, кажется, он уже бесполезен.
В этот день Лера вбегает ко мне растрепанная, страшная. На белом, совершенно белом ее лице, как угольки, чернеют широко раскрытые глаза.
Я замечаю, что у Леры перекручен чулок, и это почему- то пугает меня больше ее бледности. Ведь Лера всегда так безжалостно-жестоко высмеивала женщин, которые не следят за своими чулками...
- Семка, - задыхаясь говорит она. - Вовкиных родных вызвали в больницу. Мне соседи сказали...
- Едем, - отвечаю я.
- Подойди к зеркалу, приведи себя в порядок.
Я выхожу из комнаты, закрываю дверь и надеваю в коридоре пальто. Когда я возвращаюсь, Лера причесана, у нее подкрашены губы, и это еще сильнее подчеркивает ее бледность, но чулок у нее по-прежнему перекручен. Мне неудобно говорить ей об этом, и я киваю на дверь. - Пошли. Мы почти бежим к троллейбусу, потом пересаживаемся на другой. У Леры какие-то странные, возбужденно- испуганные глаза. А я все время невольно смотрю на окружающих и думаю: замечают они или нет, что у Леры перекручен чулок. Кажется, никто, кроме меня, этого не замечает. Люди глядят в окна, в газеты, в книги, разговаривают, и никому до нас нет дела. В институте Склифосовского нам безоговорочно выписывают пропуска и выдают халаты, хотя сегодня и не приемный день. И по этому я чувствую, что дело плохо, очень плохо. Я бегу за Лерой по узким и длинным коридорам, слышу стоны и кряхтенье больных в палатах, и мне становится жутко. В маленькой палате, куда вбегает Лера, - четыре кровати. Возле одной из них я вижу мать и бабушку Вовки. А на кровати... Боже, неужели это Вовка?!. Ужасно худой, с обтянутым темным лицом, с выпирающим, острым носом, с провалившимися, страшными глазами, которые, кажется, ничего не видят, кроме какой-то одной точки на потолке. Приходит сестра. Делает ему укол. Пенициллин. Тот самый пенициллин, который теперь уже, видимо, бесполезен. После укола Вовка вдруг вскакивает, машет руками и дико, безобразно ругается. Я за всю жизнь ни разу не слыхал, чтобы он так ругался. Его укладывают обратно в постель.
Сестра, которая делала ему укол, поворачивается ко мне и тихо произносит:
- Агония.
Какое это страшное, безнадежное, черное слово! Я только тут впервые понимаю его ужасное значение.
У Вовкиной матери красные, измученные, выплаканные глаза. Она сидит, бессильно опустив руки на колени, и неотрывно смотрит на Вовку. Бабушка его тихо плачет, скривив рог и вытирая глаза белым, в горошек, платком, который она при мне сняла с головы. Лера стоит молча, раскрыв от испуга рот и прижав своим обычным жестом руки к груди.
Я все еще не верю. Мне кажется, что это - страшный, какой-то немыслимо страшный сон, который вот-вот кончится, который не может продолжаться долго.
Но сон не кончается. Он становится еще более страшным.
Вовка вдруг приходит в себя, узнает мать, Леру, бабушку.
Меня он не видит, потому что я стою у него в изголовье.
Но мне кажется, что ему и не нужно видеть сейчас меня. Ему нужны люди более близкие.
Он протягивает губы и тихо просит:
- Лера, поцелуй меня.
Лера присаживается на кровать, целует его в губы, в лоб, гладит его волосы.
- Мы поженимся, Лера, - говорит Вовка.
- Да, конечно. - Лера кивает. - Поженимся.
И она находит в себе силы улыбнуться. ..
Мне страшно. Мне так страшно, что я не выдерживаю и выхожу в коридор.
Когда я возвращаюсь, Вовка уже опять никого не узнает.
...И вот все кончено. Бабушка деловито закрывает ему глаза пальцами, складывает его руки на груди и пристраивает между ними снятый с себя железный крестик.
Мне не нравится этот крестик. Я думаю о том, что Вовка был комсомольцем и собирался вступать в партию, о том, что мы с Лерой - тоже комсомольцы и нам нужно было бы убрать этот крестик с Вовкиной груди.
Но какая-то непонятная сила удерживает меня, сковывает движения, язык. Я ничего не делаю и ничего не говорю.
Мы медленно выходим на улицу. На улицу, которая дышит весной, светом, радостью пробуждающейся природы, шепотом вечерних свиданий. Я тяжело, устало отмечаю про себя, что ничего этого Вовка уже никогда не увидит.