- От дури. Ведь это как. Ходим мы от Сочи до Красной Поляны четыре, четыре с половиной часа - восемьдесят верст. А вот я понатужусь - да в три с половиной дойду. Господам лестно, хвастаются друг перед дружкой: "Вы во сколько доехали?" - "В четыре часа". - "А мы в три с половиной". И мне лишняя пятерка на чай перепадет, и в гараже я - молодцом. Другие шоферы чем же хуже. Вот, глядите, другой дойдет в три часа. А в три часа пройти с этими закруглениями - страшно подумать. А господам нужно только, чтоб безопасно да скоро. Дошел, - ну, молодец! Часа в четыре утра, на зорьке, только сон сладкий разморит: "Вставай!" Вскочишь, как ополоумелый. "В Ривьеру". Подашь. Выходит компания, кутили всю ночь, теперь на воздух потянуло. Выйдут, дамы в белом, смеются, веселые, в цветах, кавалеры подсаживают, и ото всех духами и ликерами пахнет. Едешь, сквозь деревья море засинеет, а там солнце станет подыматься. "Ах, прелесть!.. Ах, роскошь!.." А сами там… черт их знает, что за спиной делают, - ведь, как истукан, сидишь, не оборачиваешься. Так тут пустишь вовсю, на поворотах автомобиль только задними колесами заносит, вот-вот сорвет на закруглении и через парапет - к черту все полетим, да уж не удержишься: такую скорость дал, все одно - рюмку коньяку хлопнул, как пьяный несешься, потому знаешь, все одно, один конец неизбежно, - не сегодня, так завтра!..
Он замолчал, утомившись и поправляя все больше и больше красневшую чалму. Автомобиль, поднявшись на дыбы всей громадой, стоял у скалы, молчаливый и изуродованный. Он владел человеком.
- А ведь нас все терпеть не могут, - знаю, вся публика, которая ходит там, которую встречаешь, обгоняешь. Все должны сторониться, все боятся, оглядываются: кого крылом задел, а то и придавил, улетел - поминай, как звали. Оно, конечно… Да и сам на них с презрением смотришь…
И вдруг, наклонившись, проговорил изменившимся голосом:
- Тошнит меня…
Я сбегал за водой.
Только к вечеру приехал грек парой лошадей на длинной бричке. Раненого усадили, и бричка громко покатилась, скрывшись за поворотом.
Золотая полоска
Сколько бы раз, просыпаясь утром, ни открывал удивленных глаз, всегда и далекие сизые горы, и голубые леса, и белые скалы над шоссе, - все опять ново, опять неожиданно, точно только родилось, и радостно видишь в первый раз.
Петлями я подымаюсь выше и выше, и на длинных стеблях блестит роса. Далеко внизу деревья, как трава, и белеют камни высохшей речки. А на той стороне долины в голубоватой складке горы, как занесенный с вечера пушистый клочок ваты, уютно притаилось беленькое облачко. Оно будет белеть неподвижно, пока солнце не передвинется и не растают голубые тени.
"Дьявол" торопливо катится, а я поминутно отнимаю глаза от бегущего шоссе, чтобы взглянуть, чтобы не упустить лишний раз эти утренние сизые горы, это девственно белеющее облачко, эту долину, омытую росой, а когда, спохватившись, ловлю бегущее навстречу шоссе, "Дьявол", ухмыляясь, оказывается, хитро пробирается по самому краю, и по откосу далеко вниз уходят деревья. Еще б промедлил, и мы оба долго бы летели, ударяясь о стволы.
Я его быстро беру в руки, а он как ни в чем не бывало смиренно татакает.
И все-таки не утерпишь: на повороте подымешь глаза и попрощаешься с долиной, которая уходит туда, откуда сегодня выехал, и дальний конец которой уже поголубел, подернулся печалью прошлого. А из-за перевала смеющимися далями глянула новая долина, вся - обещание, вся заставленная веселыми, молодыми горами, и радостно разгорающийся день знойно заливает их.
Я поднял глаза на одну секунду, на одну крохотную секунду, но это была лишняя секунда, и… нет шоссе, нет привычного звука правильного бега, мимо уродливо мелькнули по крутому откосу стволы буков, и - мгновенное и страшно долгое ощущение: "Пропал!.."
В ту же секунду нашей тяжестью пробиваем стену густой непроницаемой заросли. "Дьявол" болезненно вскрикивает, - должно быть, гудок придавило, - и с металлическим хрустением ложится на бок, а я с шумом, протянув над головой руки, точно бросаюсь в воду, лечу через руль, пробиваю в листве темный ход и успокаиваюсь на корнях - узловатых, переплетшихся, вымытых из земли дождевыми потоками. Прохладно и сыро, и многоножки бегают - сколопендры, что ли…
Поворочал рукой, ногой, - не только жив, но и цел.
Сколопендры, кажется, кусаются, но я рад им как отцу родному. В пяти шагах обрывается скалистый отвес, и далеко внизу краснеют груды навороченных камней.
Я радостно пролезаю назад через проделанный мною коридор: "Дьявол" лежит на боку с остывающими цилиндрами. Хватаюсь за корневище, присаживаюсь и осматриваю его раны.
- Ну, что ты наделал, черт безглазый?
А он молча говорит:
"Я весь твой, твой до последнего винтика, безгласный раб твой, но взамен требую одного: во время бега душу твою, все напряжение, все внимание твое, и тут не уступлю никому ни золотника… буду жестоко мстить…"
- Да, кто-то - господин, кто-то - раб. Кажется, два господина, два раба.
У него погнута педаль, сворочен руль, - дело поправимое. Все-таки надо вытаскивать на шоссе, но по такой крутизне выкатить немыслимо. Достаю веревку, делаю лямку, захлестываю за раму, петлей перехватываю себе грудь и начинаю тащить волоком, на четвереньках, хватаясь за траву, за ветви, за каждое углубление. Пот градом.
Когда выволок и поставил на шоссе, я качался, как пьяный, а солнце перебралось через долину и бросило тени от противоположных гор. Белое облачко пропало.
Все на мне изорвано, и одна нога босая. Долго искал, прихрамывая, и, когда дотрагивался до лица, рука была в крови. Туфля оказалась на дереве, тихонько качалась на ветке, как птица.
Кое-как оправил себя и машину и покатился.
Скатился вниз. Потянулись долины. Горы в отдалении стали кругом. Мелькнули изгороди - деревня, видно, недалеко.
А солнце уже низко, - целый день потерял.
На шоссе пыхтит паровичок, укатывает щебень. Медленно катятся сплошные колеса-валы, после них шоссе гладкое, как стол. Из будочки выглядывает сумрачно машинист.
Человек двадцать рабочих рассыпали, разгребали и ровняли по шоссе щебенку. А несколько мальчиков гоняли лошадей в одноколках и из бочек поливали щебенку, - катки лучше вдавливают по мокрому грунту.
Через рассыпанный щебень ехать нельзя, слезаю и веду в руках.
- Бог на помочь!
- Доброго здоровья! - доброжелательно и дружно отвечают, перестают работать, подходят, опираются на лопаты и… начинают улыбаться.
Покатываются мальчишки, разгладились складки на сумрачном лице машиниста, - хохот стоит на шоссе.
Что за чудо! Осматриваю себя, - будто все в порядке. "Дьявол" тоже ничего, хотя стоит сконфуженно. Мотоциклеты здесь не диво - у здешних инженеров есть, у некоторых техников, а велосипеды казенные - ездят мастера, десятники. В чем же дело? Хохочут неудержимо.
- Писаное яичко…
- Пегой…
- Али цаловался, барин, с кем?
- Укусила?
- Трошки нос тебе не отгрызла…
Ничего не понимаю.
- Пан, ты завсегда при зеркале, дай-ка барину.
Парень, с светлыми волосами, с тонким польским лицом и чуть пробивающимися светлыми усиками, достает из кармана и подает мне осколок зеркала.
Гляжу, не узнаю лица: все изодрано вдоль и поперек - лоб, веки, нос, как будто драли несколько котов сразу. Сгоряча не чувствовал боли, теперь все лицо ноет и саднит. Рассказываю, в чем дело, и сразу смех сменяется сочувствием.
- Обмыть вам надо.
- Долго ли - вышина-то, страсть!
- Из водки примочку, первое дело.
- Зараз за сороковкой можно избегать.
- Женщина одна безногая торгует.
- Безногая, а пятое дите надысь родила…
- Примо-очка… Чучело! Пущай барин сороковкой глотку себе промочит, вот и морда отойдет.
Я с благодарностью принимаю советы.
Вечером мы сидим большим кругом прямо на земле около артельного котла.
Черно и плоско с зубчато-неровным черным же краем, из-за которого играют звезды, стоят горы, и, кажется - за ними пустынно, край света, ничего нет. Долина заполнилась тонкой мглой. Все сумрачно, неопределенно, а сторожка, как черное пустое четырехугольное пятно. Деревья тоже черные. Люди все одинаковы. Только потухающий костер красновато ложится с одной стороны на всех.
Возле меня с четырехугольным широченным лицом, с четырехугольной широченной сивой бородой грудастый старик. Лицо красное, как кумач, не то от костра, не то от кавказского солнца, не то безногая баба виновата. А глаза вытаращены, раскорячены, слопать хочет всех.
Он колотит себя в грудь кулаком, как поленом, и кричит хриплым басом, обдавая меня брызгами слюны:
- Это что они мне тыкают в ноздрю: черносотельник, черносотельник! А я вот колдунов не боюсь! Не боюсь… давай зараз мне колдуна, десятерых давай, пущай заколдуют… а-а-а!..
Подходит ласковый старичок с волчьими глазами.
- Хлеб да соль.
- Едим да свой…
- А ты у порога постой.
- Чай садись пить со своей заваркой-сахаром, а ужинать не дадим.
- Ничего, ничего… сына пришел проведать, посижу, ничего…
Садится, обнимает острые колени, и борода у него седая, уже книзу, как у святых на иконе.
- А говорить не след, не нада, не годится…
- Об чем ты, елей?