Георгиевская Сусанна Михайловна - Светлые города (Лирическая повесть) стр 4.

Шрифт
Фон

Ее улыбка была и трогательна, и жалка. Меж свежих, плотных губ выступали ровные, очень белые зубы с небольшим расстояньицем между резцами. И до того ему сделалось ее жаль, что он позволил себе обнять ее за плечи и проводить таким образом (таким макаром, как он назвал это про себя) до самой лестницы, через весь коридор гостиницы.

"Раз, два, три… Пять, шесть, семь…"

Когда он возвращался в номер, ярко блеснул ключ в замке. Большущий ключ, увенчанный дурацкой плоской бляхой. Вынув зачем-то ключ, он загляделся рассеянно на медную бляху. Она поплыла, принялась двоиться, троиться… Прикованный глазами к ней, Петр Ильич сел в кресло, вытянул неги и просидел так битый час, не отрывая взгляда от медной бляхи, которая стала понемногу тускнеть.

"Встать, встать, встать!" - говорил себе Петр Ильич. Но встать не мог.

2

Вот уже больше двенадцати лет, как он был в разводе с женой и уехал из родного города. Он уехал из Ленинграда, чтобы забыть ее, чтобы каждое здание не напоминало ему о ней, чтобы не хотеть еще раз увидеть ее.

Но где бы он ни был, она постоянно снилась ему. Снилось, что он ее нагоняет. Она прячется за углом какого-то большого, очень знакомого дома. На углу дома - аптека.

"Актпа", "аптка", - читает он справа налево надпись, в которой недостает одной буквы.

Она прячется за углом знакомого ему с детства, обшарпанного дома. Прячется и смеется. И он как будто дышать переставал от горькой обиды, от бессилия и ненависти.

Когда он просыпался, его лицо было мокрым от пота.

Сердце билось. Остаток ночи он вышагивал из угла в угол, как нанятой.

"Не думать!" - приказывал он себе. А думал, думал, все о ней и о ней…

Теплой и легкой тяжестью лежала на его руке ее голова. Родное тепло. Родное дыхание. Рука - родная.

И словно были они друг от друга неотделимы, словно когда-то родились вместе, - как близнецы.

Преданность, в которой он ни разу не усомнился. Лицо, как будто только для того и существовавшее, чтоб отражать выражение его взгляда, его радостей и печалей, его спокойствие, недовольства, тревоги.

И это ушло!

Нет! Не только страсть. Доверчивое самозабвение. Доброе зеркало, его отражавшее.

Ушла она. Она! - растворенная в нем. Женское, материнское, верное, зависимое, зависимое…

Ведь это - как слепота! Это - как паралич!

Что это?.. Что? Вот только бы понять… Додумать… Понять, понять…

Он стал бояться ночей, своих снов и бессмысленных вопросов, которые в миллионный раз задавал себе.

С тех пор, должно быть, он навсегда ушибся бессонницей.

Шли годы. Обида и зло лишь изредка вспыхивали теперь воспоминаниями о никогда не утихавшей боли. Но и тут победу над ним одержала она.

Дочь. Вика.

Два года жена казнила его разлукой с девочкой. Потом, вторично выйдя замуж, как будто бы успокоилась.

Он стал приезжать в Ленинград, к Вике.

Вокзал. Привокзальная площадь. Стрела Невского, упирающаяся в адмиралтейство.

Здесь, в Ленинграде, он родился и вырос. Это был его город, взятый в сердце, хранимый в сердце тысячью метин.

…Стены с облупившейся штукатуркой. Глубок колодец двора. Внутри как будто дремлет сумрак, - затаились там все ленинградские непогоды.

Долго весной не таял снег. А все-таки таял. Бежало от него много нительных ручьев, переполняя воздух влагой. Двор говорил ему: "На дворе весна!"

Вот улица, где его школа. Парадное, в котором он поссорился со своим товарищем Федей. Им было тогда по восьми лет. Они возвращались домой. На дворе- темень. И вдруг Федя ушел. Он, Петя, остался в чужом парадном один. И со всех сторон обступило его одиночество. Он не знал тогда, что значило это слово. Он его изобрел. Оно подступало к нему, к его сердцу. Глядело в его глаза. Глядело жгуче.

…Мост и набережная.

Лед идет. Холодно на Неве. Водяной, - у каждой реки бывает свой водяной (здесь он серый, с могучими каменными щеками), - дул из глубины вод, гнал льды, подхватывал шапки и шарфы.

А там, за набережной, - его переулки: Василеостровские линии. Дворы исхоженные, булыжники, водосточные, очень старые трубы.

А дальше - "стрелка". Скамейки и плоское море. Восходит солнце - торжественно - в тусклый накал его города.

Я любил тебя, Ленинград.

Но человек не может любить тот город, который его не любит.

Я иду по улицам, которые больше не любят меня.

Я - к дочке. Как живешь, девочка?

В Ленинграде он останавливался у своей бывшей няни и посылал ее за Викой.

Вот она. Он узнает ее шаги на лестнице. Шаркающий шаг няньки (она была хромой), давно знакомый звук ее припадающего и вместе волочащегося шага, а рядом - шажки другие. На один-два коротких. Звук длинный и тихий, а рядом - дробь барабана.

Он с детства помнил нетерпеливое чувство, когда так хочется бежать, а бежать отчего-то нельзя; рядом, мучаясь, тащится другой человек и крепко держит тебя за руку.

- Вика!

Коридор. Сундук, прикрытый ветошью. Тусклая лампа под потолком.

В чужой квартире, в чужом коридоре распахивались все двери. Чужие глаза подглядывали, как он встретится с дочерью. И зная это, он все же нырял в свою любовь. Волна живого и жгучего подымала его. Он жался к детской щеке. Сняв с нее платок или шапку, гладил черные, жесткие волосы, заплетенные в косы. И целовал ее в пробор, в сросшиеся, суровые детские бровки, целовал маленькие детские руки с обломанными ногтями.

- Давайте в комнату, - говорила няня. И смотрела зло на соседей.

Но вот не стало и няни.

Однажды он получил телеграмму:

"Хороним Веру. Соседи".

4

…Старая девушка, востроносая и беззубая. "Никак мне зубы вставить нельзя, потому что в нёбе иголка. Это доктор так меня уколол. Чтоб руки отсохли у того доктора!"

На все праздники, в дни его именин и рождений (о которых он забывал) и даже на фронт она посылала ему телеграммы. Шла, должно быть, на почту, шаркая левой ногой в ортопедическом ботике. Притворяясь доброй, смиряла вечное раздражение: "Голубушка, отбей телеграмку. Я, голубка моя, неграмотная".

"Товарищ начальник, сообщите, жив ли воин Петр Глаголев. А ежели надо, так я приеду. Ихняя няня".

Маленькая, с обострившимся носом, она его ждала. И опустилась на руки голова недавнего воина - Петра Глаголева. Лицо нырнуло в большие ладони.

"Она была верующей", - сказали ему соседки.

"Она была честолюбивой", - сказало ему его сердце.

Внешне сдержанный, как все истые ленинградцы, он, сам не зная зачем, нанял духовой оркестр. Грянул марш. Из всех ворот выходили люди и спрашивали: "Что такое? Кого хоронят?"

"Няню. Вот этого. Должно быть, в люди большие вышел".

Он шагал за гробом, опустив голову, а рядом с ним, едва поспевая за ним, двенадцатилетпяя Вика.

Соседки крестились. Гремел оркестр.

"Красиво хоронят. Дай бог здоровья".

Он шел за нею, не ускоряя шага. Без шапки.

Была зима. Заиндевели волосы, покрылись серой пылью мороза. И, словно бы она была живой, он увидел себя ее мигающими, маленькими глазами: "Пека, шапка! Простудишься".

…Он был шустрый и хитрый, "Пека". Он родился, чтобы иметь много, много детей, чтоб быть верным жене. Он не родился, чтобы сделаться артиллеристом. Он не умел стрелять. Он был толстый, чуть кривоногий, в пикейной шапке…

Вот и все.

Никто на свете больше уже не помнит, что он был когда-то Петрушей и Пекой. Для всей земли он стал теперь Петр Ильич или иногда просто - Петр.

На двери их бывшей квартиры, где жили еще его отец и дед, до сих пор висела табличка:

ИЛЬЯ ВСЕВОЛОДОВИЧ ГЛАГОЛЪВ

(Когда-то их общее имя - "Глаголевы" - писалось через букву "ять".)

Теперь этот дом стал домом его дочери.

Дочь выросла и начала изредка приезжать в Москву. Это тоже было нелегкой радостью. Он считал нечестным рассказывать девочке, как и зачем они расстались с женой. По его старомодным понятиям, у детей вообще не было права суда над взаимной любовью и нелюбовью родителей. А жена? Что говорила она Вике? Он не знал.

В девочке он все чаще угадывал мать: несдержанность, так его ранившую, четкую ясность, несгибаемость ее суждений о явлениях и людях. Он опознавал нелюбимые черты, сам того не желая. И ужасался.

…И вот случилось так, что он не видел Вику два года. Однажды, во время его отпуска, Вика уехала в Крым. "Мы в походе, я и ребята. До чего же хорошо, папа! Утром, когда выглянешь из палатки, такое море гладкое, - с ума сойдешь".

А на следующий год она все лето пробыла на практике.

Над его диваном в Москве висела ее фотография. Взрослая девушка, с широкими, сросшимися бровями. Ей шел двадцать первый год.

В складках рта, в напряженной прямоте взгляда глядящих на него с карточки глаз все больше угадывалась жена.

"Как, однако, дочь не похожа на вас, Петр Ильич!"

…И вот она приедет завтра - взрослая, выросшая. Он будет целовать, как прежде, ее пробор.

Решится ли? Она теперь большая.

- А странно, Петр Ильич, что у вас такая взрослая дочь, - говорили ему.

Нисколько не странно. У него могли быть дочь или сын старше Вики.

Иногда ему начинало казаться, что он старей своих пятидесяти лет.

От усталости, что ли, он сделался старым?

Отчего устают люди?

Да, да… Война.

Тысячи смертей обращаются к сердцу любящих. Люди как будто бы состязаются в горечи пережитого и в горечи утрат.

Я, должно быть, устал от отсутствия простого счастья!.. Вот отчего.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке