Иван Катаев - Сердце: Повести и рассказы стр 59.

Шрифт
Фон

III

На воротах сарая рыжим дегтем были выведены аршинные буквы:

ПНЯ

- Что такое, - рассердился Калманов, - почему пня? Что это за слово - пня, может, опять я не знаю, какой-нибудь деревенский термин? Или местное ругательство? Или инициалы?

Он шел, увязая по щиколотку в глянцевитой, не отпускающей ногу грязи, заседание с активом кончилось ничем, Петушков, как водится, юлил, бригадиры несли околесину, и ему, конечно, не следовало так осаживать Балдина, Балдин-то, пожалуй, и прав. Но три часа, три часа бесплодной ерунды, жалоб, ругани, толченья воды в ступе. Ломило в висках, пальто опять забрызгано до пояса.

- Пня, пня, - бормотал он, залезая в горделивую, как озеро, лужу, - действительно - пня. Бестолковщина, мрак, И как разобраться в этой истории с Лихачевым, на самом деле кулацкие происки или просто застарелая соседская склока? Ну что я знаю про них? Пня.

И ночью, когда улегся, все мучило это глупое словцо, мешало заснуть. Пня. Может, какая-нибудь часть сбруи? Так, пустяковая деталька, шишечка? И неловко было спросить у Петушкова.

Позднее, летом, Калманов, хохоча, рассказывал про эту самую пню своим политотдельцам. Понравилось, подхватили, и словечко вошло в обиход, как весьма подвижный символ всякой невнятицы, стародеревенского идиотизма, незнакомства с обстановкой и даже беспомощного плаванья в докладе. Говорили: "Это, братцы, какая-то пня". Или: "Ну, опять безнадежную пню завел".

Станция с первого взгляда обидела своей невзрачностью. То, что звучало загадочно-веско: эм-те-эс, что называли в газетах крепостью индустрии и могучим рычагом, - три длинных домика на пустыре за городским кладбищем, облупленные, вросшие в землю. Тишина, поле, широкий дол с полосами нестаявшего грязного снега, на горке черный ветряк. Предполагалось, что сразу придется воевать, отстаивать, рушить козни, - встретил директор, громогласный толстяк, хитрец, умница, тряс руку, кричал: ну, заждались. Механик уже был арестован, трактора уже отремонтированы, курсы трактористов давно закончились.

Секретарь райкома, измотанный, обросший рыжей щетиной, говорил хмуро, грустно, поеживался в нетопленом кабинете, но все понимал, шел навстречу.

Калманов посмеивался сам на себя: разочарование. На третий день поехал в село.

Это навсегда останется в памяти, как ступил впервые на деревянную ветхую галерейку конторы, вошел, испытывая тихий душевный трепет. Колхоз, коллективное хозяйство русских мужиков. Шло какое-то собрание, досиня накурено, тесно, толпились в дверях, заглядывая через плечо. Не стал протискиваться, стоял сзади, слушал. Принимали в колхоз новых членов. Каждого опрашивали подробно, какое имущество, про членов семьи, про лошадь, сколько сдает семян. На семепа особенно напирали, должен сдать на весь свой надел. Если нет, купи. Смело, придирчиво говорили бабы, их было много. Так пропустили человек с десяток, слушал, радовался: ага, значит, усвоили коллективный интерес, сами заботятся. Совпадало с тем, что знал по газетам, по романам, но видеть своими глазами - гораздо резче, значительней, больше волнует. Двоих бедняков приняли, как исключение, без семян, одного - без лошади. Это растрогало. Потом вышел сухопарый, восторженный старичок. Он говорил охотно, не дожидаясь расспросов, семян сдает больше нормы, в колхоз жертвует, так выразился, кровного жеребца. Собрапие смолкло, точно заволоклось невидимой паутинкой. Проверочные вопросы задавал один председатель. Все в порядке, хозяйство середняцкое, секретарь обмакнул перо записывать. Калманов забеспокоился, что-то подтолкнуло, протискался, вышел к столу. На него посмотрели без удивления.

- Знает кто-нибудь этого... гражданина? - и обвел взглядом по скамьям.

Все молчали.

- Неужели никто не знает? Соседи его есть тут?

Заговорили сразу песколько, почему-то с досадой.

- Он выселковский, мы ими не интересуемся. Кто их там на Выселках разглядит, живут, как в банке с крышкой. Про них, про выселковских, скажешь, а после рожу обвяжешь.

Засмеялись. Калманов с недоумением оглянулся на председателя.

- Выселки - это вроде слобода у них такая, - объяснил тот, улыбаясь. - Тут вроде старые личные счеты.

- Вон Володька Ангел, кажись, должен бы знать, - с ехидством сказала курносая бабенка, блеснув глазахчи на мужика, смирно сидевшего в углу.

Калманов повернулся туда.

- Ты знаешь этого старика?

Ангел медлепно поднялся. ТехМиолицый, тяжелый, калмыковатый, с узкими черными усиками над толстыми губами, он стоял, раскрыв рот, и смотрел в окно.

- Что ж ты молчишь? Расскажи нам про него, какое у него хозяйство. Мы должны как следует разобраться, прежде чем принимать.

Ангел отвел глаза от окна и уставился в пол.

- Ты что, сосед ему?

- Не, я ему не сосед, - проскрипел он странным, гусиным голосом, все так же глядя в пол. - Я у него работал.

Вытягивая фразу за фразой, Калманов узнал все. Радостный старичок в прошлом году индивидуально облагался, до революции владел крупорушкой, держал батраков, бил кирпич, то есть имел кирпичное производство.

В колхоз его не приняли, все дружно голосовали против.

Ворочаясь с боку на бок на узкой лавке у Арефьева, председателя сельсовета, Калманов все никак не мог успокоиться, притушить яркую память о дне. Приподнимался на локте, глядя в темноту, перебирал дневные разговоры, лица, свои слова и решенья, морщился, кивал сам себе. Нет, правильно, так и надо. Все казалось простым и отчетливым. Нет, можно, можно работать, не промажу, А этот, как его, из той крайней бригады, развитой парнишка как будто бы, и все у него легко так получается, И этот замечательный рыжий мужик с поросятами, обязательно помогу. Можно, можно с ними. Только вот секретарь-то, кажется, дрянцо, сразу надо менять. Да и председатель порядочный растяпа. Какой пруд красивый, облака в нем. Сад, он сказал, сколько, двенадцать гектаров? Сколько же это снимут? Нет, выйдет дело. Ничего. Превосходно. А скверно все-таки живет Арефьев. Пол земляной, душно, к ужину этот кисель скользкий. Гороховый, что ли?

Музыка змеилась лениво и нежно, вспыхивала серебряным звоном, вилась дальше, ускользая в печаль, в стыдливость влажных, длинных, подрисованных глаз. Он сидел на своем кожаном диване, у себя. Приемник работал отлично, полная чистота звука. Рядом был Пилипенко, в белой толстовке, брал тонкие медные кольца я легко вдевал их одно в другое, получалась длинная цепь, она тоже звенела, побрякивала, чаще, чаще. Все вместе страшно счастливое и знакомое, сейчас вспомню. Он открыл глаза, сел на лавке, музыка заполняла всю солнечную и дымно-коричневую, закоптелую избу, счастливо и томно изливались скрипки. "Шехерезада"! Над дверью, обитой продранной рогожей, пел и гремел, тихонько шипя, черный репродуктор. Так и есть, "Шехерезада", граммофонная запись. В оконце горячо синело между округлыми снежными облаками весеннее небо. Возле огромной печи вчерашняя старая бабка, сгорбившись, перемывала в чугуне картошку. Калманов сбросил ноги с лавки, весело вскочил, потянулся.

Через день он писал жене:

"...В общем, чувствую себя блестяще и готов засесть тут прочно, на годы. Есть над чем потрудиться, человеческий материал, уже вижу, благодарнейший. Все-таки до чего умный, Франечка, народ, понятливый, способный. Как остро говорят. К каждому слову шутка, каламбур. Язык, пожалуй, даже выразительней, чем заводской, рабочий. Некогда писать, а я уже взял на заметку кое-какие словечки. Конечно, темноты, грязи, бедняцкой забитости еще уйма. Но всюду, в каждой мелочи пробиваются ростки нового. Кстати, я только тут понял, что за великолепная штука радио. Все мои роскошные приемники - ерунда, баловство по сравнению с обыкновенным, честным репродуктором в крестьянской избе. Ты только представь себе, Франечка, какую-нибудь бабу, старуху, которая возится с горшками, чистит картошку, а в это время над ней звучит Бетховен, опера, читаются политические новости. Она чистит себе картошку да слушает. Страшная глухота старой деревни, отрезанность от мира побеждены одним этим фактором. Уже соображаю, как пригодится радио в нашей политотдельской работе. Здесь, в городе, хорошо оборудованный радиоузел, двусторонняя связь со всеми колхозами через телефонную сеть. Телефон, между прочим, в каждом колхозе, это тоже немалое завоевание революции. Но вот еще один характерный эпизод, уже другого порядка. В том доме предсельсовета Арефьева, где я ночевал первую ночь, я заметил утром высокую керосиновую лампу белого металла, очень тонкой работы. Вокруг резервуара стайка амуров, которые поддерживают изящную горелку. Спрашиваю у хозяйки, дряхлой старушенции, откуда у них такая. Она как-то замялась и говорит, что купила на базаре. Мне это показалось сомнительным, потому что вещь совсем не рыночная. Нарочно справился потом у самого Арефьева. Он засмеялся и сказал, что это его батька покойный в семнадцатом году утащил из помещичьей усадьбы, когда громили дом. Понимаешь, в чем штука? Вабушка-то до сих пор боится. Прошло шестнадцать лет, сын у нее коммунист, председатель совета, а она все еще помнит прошлое и побаивается. Ну, расписался, кончаю. "Живи себе счастливо, быть может и богато", - как поют у нас в Одессе, не скучай, да тебе скучать, я знаю, и некогда, своя жизнь, работа. Целую тебя и детей. Пожалуйста, следи, чтобы Буся не рисовал левой рукой. Хоть и мелочь, а все же есть в этом какая-то неполноценность, а я хочу, чтобы мои дети выросли во всем нормальными. Привет Горелину и всем друзьям. Помни уговор: писать хотя бы раз в шестидневку.

Твой Иосиф.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора