Иван Катаев - Сердце: Повести и рассказы стр 58.

Шрифт
Фон

- Так это блохи, ничего.

- Непривычная я, у нас нету.

Она легла, но опять заерзала, зачесалась, вскочила. Засветили огонь, по холстине, по подушкам густо разбегались темные пятнышки. Вытрясли, перестелили на сундук. Захныкала сестренка, зашуршала мать на печи, слезла, выходила в сени, хлопая дверью; ждали. Стихло. Молодая снова начала ворочаться, чесаться, потом, отшвырнув одеяло, соскочила с сундука, села на табуретку, всхлипывая. Кирюшка ужаснулся: что теперь делать, утешать?

- Ты не плачь, глупенькая, клоп же, он безвредный. Вот ты какая. Ты об них не думай, будто и нету, я вот ничего не слышу.

Она плакала все пуще, дрожа от холода; ходуном ходили острые плечи. Так проканителился с ней до рассвета, горло стискивало от досады, стыда и жалости. Целый день она на него не смотрела, отводила глаза в сторону.

Потом привыкла.

Под самый конец суматошного дождливого лета, когда стали возвращаться солдаты, злые вое, как бешеные, поднялись громить старую барыню. Кирюшка бегал со всеми по длинным комнатам, оскользаясь на гладком полу, хотел тоже чем-нибудь разжиться, но его всюду отпихивали локтями, лягали сапогом. В уголку, на белом каменном столике, увидал красивую лампу, с голыми мальчишками, на поднятых ручках они держали горелку. Схватил, должно серебряная, побежал. На крыльце остановил старик Арефьев, отнял, здоровенный черт, а когда заспорил, дал по шее, так что кубарем слетел со ступенек. Дом подожгли, потом разнесли в саду усыпальницу старого князя, искали золото. Разбили каменный гроб, вытряхнули скелет, ничего не нашли. Скелет, однако, похоронили у церкви, заставили батюшку сызнова отпевать.

Урусовские земли вскоре поделили, у них прибавилось по полдесятины на душу. Тут вздохнули, раньше было тесно, сохи не повернуть на полосе. Года через полтора взбунтовались против новой власти мужики смежной с ними волости, обиделись на разверстку, заодно хотели отхватить у них княжеской землицы. Близко был Деникин, за полями трясли небо пушки, по ночам вставали розовые зарева. Бедный комитет{Бедный комитет - имеется в виду комитет бедноты.} собрал человек сто, повел разгонять бунт, Кирюшка увязался со всеми, жалко было земли. Сошлись с теми ясным вечерком, на закате, у гумен, кинулись друг на друга с вилами, но стало страшно, остановились, побросали вилы, пошли на кулаки. Ему набили под глазом, отшибли руку, потом какой-то чернобородый ударил под вздох, он свалился, спасибо Колька Горбунов, соседский, вытянул за ноги из свалки, насилу отлили.

Отошли все войны, жизнь опять поползла ровно, длинно, дремотно. Пахал, сеял тощее зерно, убирался, залезал на печку прогревать спину. Зима, весна, лето. Дождик, жара, опять дождик, значит грязь, по селу не пройдешь, утопнешь. На собрания не ходил, ну их, все одно и то же долбят, толку мало. Интересней было, что вот Губастов Арнстарх Иваныч, мясник, может съесть зараз тридцать пять штук яиц и жрет сырое мясо, поднял за передок груженую телегу весом в сорок пудов. А в Тепло-Огареве, сказывают, родился мальчонка с усами и бородой, кричит басом. Над этим задумывался. И все хотелось есть, баранинки бы с белым жирком, обсосать бы мосол; сладко. Начал выпивать, понравилось: легко, туманно, ничего не надо. Но денег почти не бывало, а заводились когда, жена отбирала дочиста.

С землей было свободно, однако не управлялись с ней, сдали третью часть в аренду Захарову, барышнику. Стали откладывать на корову, дети без молока всё болели, мерли один за другим; только Захаров всегда норовил затянуть с арендными, выдавал по рублю, по два, уж как только очень пристанешь. Расходились по мелочи. Дальше подошло хуже. Выдался такой день: лошадь пала на поле, вернулся домой, трясясь от окаянной беды, мать лежит на лавке, скончалась, а старший парнишка чудно так поскрипывает за занавеской, все лицо багровое, раздулось, не узнать. У жены в сундуке одна бумажонка, три рубля. Куда ж теперь? Сунулся к Захарову, не дал. Пошел в сельков{Сельков - сельский комитет взаимопомощи.}, выдали пятерку, а какой с нее прок? Взял в госспирте полбутылки, вытянул сразу, побрел домой. В избу зайти страшно. Сел на обочине шоссе, свесив ноги в канаву, качнулся, заплакал.

Срядились с Захаровым на исполье. Допахал на его конях, кони сильные, прямо слоны, засеял чистосортным, обменным, уродилось хорошо, не нарадовался. Обомолотили на захаровском барабане, подводит к закрому, повел рукой, веселый:

- Забирай, Кирюха, тут все твое, таскать не перетаскаешь. Со мной, брат, не завянешь, года через два богачом тебе быть.

Кирюшка взял зерно в горстку, а там одна мелочь, битое, сор. Копнул еще, опять дребедень, озадки.

- Ведь это ж... Это же не мое, Иван Игнатыч.

- Как не твое? А чье же, теткино? Забирай, забирай.

Молил, стыдил, а бог-то? Грозил, кланялся в ноги, под конец пристращал судом.

- Судись, судись, может к рожеству высудишь. А жрать до тех пор что будешь? И этого не дам.

Кинулся к другому закрому, схватил мешок, прыгающими руками стал насыпать, с совка лилось чистое, полное зерно.

- Это ты что? - тихо удивился Захаров.

Рванул за химку, выбросил из амбара, наподдав коленом. Кирюшка растянулся плашмя. Вскочил, полез, вытаращив глаза, в драку. Захаров легко стряхнул его, неспешно сунул большим кулаком в зубы, кликнул работников. Те нахлестали по шее, напоказ, не больно, вытолкнули за ворота.

Долго раздумывали с женой, в совет идти, судиться? Побоялись. А на тот год как же, без лошади? Просил у Ивана Игнатыча прощенья, забрал озадки.

Но к концу зимы как-то все вдруг перевернулось. Еще со святок начали сбивать народ в большой колхоз, по селу пошел шум, галдеж, споры. В одну ночь перед масленой забрали самых богатых хозяев, куда-то угнали, и Иван Игнатыча с ними, повыселяли из домов семьи. Кирюшка ходил ошалелый, как в тумане, дивился, радостно причмокивал. Завернул на захаровский двор. Ворота настежь, пусто. У крыльца стояла подвода, нагруженная домашним добром. Зашел в избу, там хозяйка собирала ребятишек. Сидя спиной к нему на лавке, повязывала младшенького сынка белым платочком. Кирюшка постоял у притолоки.

- Пожили, - сказал он осторожно и кашлянул. - Поцарствовали.

Та обернулась, посмотрела на него в упор мокрыми, страшными глазами.

Он попятился в сени.

Пришлось идти в колхоз. Он был одним из первых записавшихся, и когда перед весной большая часть хозяйств откачнулась, тоже посомневался, помучился ночами, но остался.

Сначала казалось чудно утром по звонку идти к воробьевскому трактиру, который теперь стал конторой, работать в поле все время на народе: было шумно, суетно, рябило в глазах. Потом свыкся. Урожай сняли хороший, на редкость, но досталось им на руки немного, делили по числу едоков, а Чекмасовых всего-то было четверо, сам с женой, отец-старичок и девочка, одна выжила из шестерых детей. Жена тогда ходила на пятом месяце, Кирюшка пошумел в правлении, чтобы выдали и на будущего едока; отказали: только по наличным душам. Скоро он понял, что в колхозе особенно стараться не надо, нечего зря хребет гнуть, все равно раздадут всем поровну и в обрез, остальное заберет государство. Другие тоже работали спрохвала, иные и вовсе не выходили.

На следующую осень получили совсем пустяки, зиму еле перебились, с пасхи стали занимать мучки, картошек, отощали совсем. Некоторые соседи пораспродали скотину. За два года народу в колхозе прибыло, рассчитались на две бригады, повели запись на трудодни, из города, с метеэс, прислали тракторы, но дело все шло под уклон, прямо к развалу.

В председателях это время ходил Воробьев, бывшего трактирщика Федор Евстигнеича сын, человек как будто грамотный, смышленый, и вокруг него собрались хозяйственные, опытные мужики, а вот не ладилось у них. Коням общественным корму не хватало, стали падать, коровы по общим хлевам мерзли, валились, всюду нескладица, грязь, ругань, началось невообразимо что. Урожай опять удался богатый, но с первых дней уборки пошло сплошное воровство. Тащили, кто ловок, из крестцов, из скирдов, прямо из-под молотилки, зарывали в ЯхМЫ, заваливали в подполицу. Молотьба, скирдование затянулись до морозов, полусложка постоянно ломалась, один раз кто-то подложил под самотаску замороженный сноп, оборвались цепи. В поле остался неубранный овес, померзли в земле двенадцать га картошки. Кирюшкиной жене где-то наговорили, что в этот раз совсем ничего не будут раздавать, все до зернышка свезут по заготовкам, совсем растревожилась, стала подбивать, чтобы тоже запасался, пока не поздно. Он долго отнекивался, тянул, все-таки боязно, но однажды, как Идти на гумно, сунул под рубаху два мешка, пошептался на току с Фроловым, весовщиком, пообещал тому литровку. Не вышло. Целый день у машины терся председатель, и хоть Фролов мигал, дескать, ничего, давай мешки, - побоялся. А вечером, в этот самый день, наехали из города, заарестовали Воробьева и всех правленских, и Фролова, и еще двоих весовщиков и двоих бригадиров, увезли. Оказалось, Воробьев с правлением и есть главные воры и причина всего развала.

Опять потянулась сонная, скудная зима, обвисли длинными сосульками соломенные крыши. Опять лежал на печке, прогревал спину, снились щи с бараниной, вкусный хрящик. Хорошей, бойкой жизни, которой поманили, которую сулили разные наезжие люди, не получалось. Возил на бригадный двор овсяную солому, чинил хомуты, лениво тыкая толстой иглой. По глубокой тропке, между сугробами, пробирался домой, спать. Как всегда, в смутные, снежные высоты поднималось шоссе, улетало к неизвестным городам. Сбоку пели столбы про бесприютность, про скуку, про то, что жить человеку на свете не так уж долго.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора