Духовую музыку Иван Яковлевич отменил, чтобы не мучить оркестрантов. Поэтому процессия двигалась в полной тишине, которую нарушали только скрип подводы и хлюпанье десятков ног по грязи. Дольше всего пришлось идти по той улице, где я жил, и когда показались вдали острые верхушки кладбищенских тополей, я вспомнил сразу лунные заморозки, такие недавние и далекие, и свои ребяческие ночные раздумья. Да, отныне я стану, наверное, намного серьезней, печальней и тверже. Нет на свете поэта, моего милого друга, не на кого мне теперь любоваться и надеяться... Надо постараться хоть чуточку заменить его в мире, меньше отдаваться самовлюбленным, напыщенным бредням, непрестанно работать, быть всегда готовым к тому, чтобы с честью погибнуть в борьбе... Мне надо стать старше, вырасти, как можно скорее вырасти....
У раскрытой могилы сияли крышки с гробов. Я не верил, что мой поэт здесь, мне не хотелось смотреть на неподвижное тело. Я глянул только мельком, и мне показалось, что это худое желтое лицо улыбается мне все той же странной, голодной улыбкой. Я отвернулся и совсем не посмотрел на Коппа.
Иван Яковлевич, взобравшись на груду земли, стал говорить речь; полы его протертой шинели раздувались ветром.
Он не докончил, закашлялся, закрыл лицо рукой. Каратыгин увел его в толпу. Вышел Сугробов с тезисами речи в руках. Он говорил что-то очень длинно и в заключение призвал к священной пролетарской мести. Потом заколотили крышки и на веревках опустили в могилу гроб Гулевича. Тяжелый гроб плеснулся днищем о поверхность воды, которой много было в яме, и почти затонул. Затем на крышку ему поставили маленький легкий гроб Коппа и засыпали яму. К свежему холмику подошел Морозов и забил в землю невысокий столбик с дощечкой. На дощечке рукой политотдельского художника было выведено:
Пролетарский поэт Александр Гулевич,
Литератор Эрнст Копп.
Дата смерти, и внизу:
Спите с миром, дорогие товарищи!
Захватив обходным движением Батайск, армия победно вышла в просторные кубанские степи. Плавные, светлые реки встретили.ее; необозримые, круглящиеся к горизонту поля, уже зазеленевшие первыми всходами; веселые, окаймленные садами станицы. Раскрылись лесистые предгорья, и за ними, высоко отчеркнутое от неба, сверкнуло голубое море.
Западное крыло армии, прошумев боями и знаменами через Ахтырскую, Темрюк, Екатеринодар, катилось к Новороссийску. Восточные части приближались к плодоносной, виннотерпкой Терской долине, и по утрам перед нами, в туманном далеке, как невозможное видение, как высшая, никогда не приближаемая мечта, возникали розовеющие ледяные вершины великого хребта.
Неуклюже зашевелился, загрохотал фургонами, грянул паровозными гудками тяжелый штабарм и медленно выполз из Луганска, навсегда покидая засоренные бумажными обрывками дома, темные, беспамятные дни и неподвижные могилы.
1928
Жена
Вода пробегала вдоль борта, густая на вид и гладкая. Опуская в нее пальцы, я приготовился почувствовать хоть легкий холодок, но она оказалась расслабленно-теплой, почти неощутимой. Веслами Стригунов гнал по воде маленькие воронки; они летели, вращаясь, к корме, мимо меня, исчезали. Их края, бутылочно-зеленые, с мягким тающим изгибом, показались мне верхом изящества, и я задумался было о красоте водяных вертикалей, сравнимых только с очертаниями человеческого тела, - о линии падения плененного Волхова, могучей и скользкой, как абрис аттической спины, о морской волне, плавно склоняющей шею, чтобы обрушиться и шипящей пеной взбежать на плоский берег. Тут нас стала обгонять лодка о двух парах весел. Оттуда взвизгнула девица с резвыми кудельками, выпущенными из-под розовой повязки.
- И-их, мальчики, штаны не подмочитя!..
Подруга ее, сидевшая на передних веслах, спокойно захохотала, бледное от пудры лицо ее было бесстрастно и толсто, как дыня. Она сказала панельным басом насчет Стригунова:
- Очки-то нацепил лягушачьи, а грести не умеет.
Их кавалер в кепке, сдвинутой на нос, и с галстуком-бабочкой, сидя у руля, растягивал толстую гармонь. О и невозмутимо глядел в сторону женского пляжа.
Стригунов растерянно оглянулся, поспешно придумывая ядовитое, но пока собрался, девки еще наддали, хохоча и стараясь нас забрызгать; их лодка стала уходить. Гармонь продолжала уверенно выговаривать "Кирпичики". Девица в розовой повязке высоко подхватила, и над рекой туманом заколыхалась та печаль, что всегда слышна в удаляющейся песне.
Стригунов, наконец, сказал смущенно:
- Ну и нахальные же девки!.. - Помолчал и прибавил: - Гребу же я, по-моему, неплохо, напрасно это они.
Весла в его руках запрыгали совсем беспорядочно.
Я улыбнулся:
-г Только не зарывай так глубоко. Подальше заводи назад.
Когда мы садились в лодку, Стригунов мужественно засучил рукава, и теперь мне грустно было видеть его худые комнатно-голубоватые руки. Все такой же он, узкоплечий и добропорядочный, лишенный живой веселости, той, что с кровью гуляет в теле, и тщательно веселящийся, когда это, по его мнению, нужно для пользы дела.
Странны эти московские случайные встречи с людьми, которых вовсе было оттиснули и спрятали годы. Кто планирует эти пристальные, туго узнающие взгляды в трамваях, в банях, в коридорах МК и ЦК, эти восторженные или натянутые "А-а!..", эти размашистые или осторожные рукопожатия?
Я встретил Стригунова на несостоявшемся агитпропсовещании в райкоме. На балкончике, выходящем в сад, сидели человек пять бесплодно ожидающих. Они созерцали сверху ожесточенную схватку в городки на площадке около гипсового Маркса. Один из них заметил с знакомым возмущенным заиканием:
- Д-дернул же черт кого-то созывать в субботу! Люди купаться едут, на дачу собираются... И, насколько мае помнится, есть даже специальный циркуляр насчет субботы.
Я оглянулся. Мешали его непомерно круглые очки в черной оправе. Но за ними были прищуренные глаза Стригунова цвета ноябрьского неба.
Когда ожидавшие с сердцем громыхнули стульями и разошлись, чертыхаясь, мы отправились кататься на лодке. И вот пыльно-золотистая и голубая Москва-река скользит под нами, и улыбающаяся зелень сада Голицынской больницы, обомшелый песчаник его набережной с двумя белоколонными ротондами по краям переломлены и отражены с точностью в уснувшей воде.
В пустые и сожженные июльские вечера познается особая затаенная предуготовленность этого юго-западного угла Москвы, отграниченного Крымским мостом. Тут можно ощутить всю переутомленную молодость города, заново рожденного, старающегося накопить и безоглядно растрачивающего соки.
Правый берег - витиеватое убожество выставки с выцветающей, как юность, как память азиатских скитаний, голубизной туркестанского павильона, потом - нетронутое усадебное захолустье сочных садов: Голицынского, Нескучного, Мамоновой дачи, за ними, за Андреевской богадельней, - радушный изгиб Воробьевки.
Левый берег - скучные насыпи, сточные канавы, захарканные лачуги и неуверенный, качающийся бег двадцать четвертого номера по новым рельсам, проложенным на собачьих костях, бутылочных горлышках и строительном щебне, вплоть до необозримого простора стародавних Пышкинских огородов - великих капустных плантаций. Там безраздельное царство огромных угрюмых свиней, которые бродят, касаясь сосками земли, вокруг хибарок, скроенных из ржавого листового железа.
Июльская пыльная застарелая скука владычествует над обоими берегами, над всем этим окраинным миром. И усталость - усталость в мертвом воздухе, пронзенном горячим закатным лучом, в садах, опустивших ветви к воде, в реке, которая уже замерла и не дышит.
Но летят по воде неслышные гички, взмах десяти весел, как сладостный вздох внимания. Кишат народом, пестреют полосатыми костюмами, блещут голыми плечами деревянные амфитеатры купален. Незатихающий гам стоит кругом - гром подвод и трамваев по мосту, дальняя перекличка вокзалов, гармонь и лодочные заливистые песни. И в свободном, легко улетающем небе сверкает гидроплан, как серебряный голубь в воскресных высотах.
"Здесь будет город заложен" - новый, попирающий пустыню огородов и свалок, сковывающий гранитом гнилые берега; через реку шагнет он на воробьевское нагорье. Сюда уже тянет его, манит за собой загорелая, золотокудрая юность, мчащаяся на легких веслах и а ля брасс острым плечом рассекающая волны, шумно плескающаяся в водяном поло.
Мы подплывали к железнодорожному мосту. Багровое расплющенное солнце ушло за крышу пивного завода; повеяло тревожным и свежим запахом пива; прохладная тень пала на воду. В этой тени, сырой и зеленоватой, лицо Стригунова, поглощенное очками, показалось мне нечеловечески скудным, почти исчезающим. Я смотрел на его сухие, будто всосанные внутрь щеки, на светлые и редкие волосы его, далеко отступающие перед заливами лба. Он греб, старательно раскачиваясь, и был доволен этим занятием, поскольку оно рекомендуется печатью и особенно ценно для лиц, занятых напряженным умственным трудом. Об этом он сообщил на мое предложение сменить его на веслах.
- Хорошая, брат, штука эта физкультура. До сих пор я все как-то не успевал. Работы, понимаешь, невпроворот. Академическая, партийная, лекторская. Но с осени уже наметил для себя в план заняться зимним спортом и так далее. Совершенно необходимый момент.