Он вскочил с кровати, сжав кулаки. Давняя ненависть взвизгнула в его голосе:
- Она сгубила, я знаю!.. Она...
Короткое, жестокое слово вырвалось у него, и я ужаснулся, потому что никогда раньше не слыхал таких слов от Морозова.
- Я не хотел говорить! А теперь скажу!.. Кто его тифом заразил?! Она! Она еще с той среды заболела. Сашенька хотел ее в госпиталь, а она: "Ах, Гулевич, погоди, я боюсь, ах, я там заражусь и помру..." Он ее уговаривает, а она ему - у меня не тиф, у меня простуда, это пройдет... При мне у них был этот спор. Я его отозвал, говорю - отправляйте ее, у нее тиф, а он плечами пожал, говорит - подождем... Вот и дождался!..
- А я знаю, зачем она осталась! - закричал он, подбежав ко мне, и стукнул кулаком по столу так, что все крошки подпрыгнули. - Я знаю зачем! Чтобы спать с ним! Не могла она без этого ни единой ночи... И больная спала!.. Она думала - ей все с рук сойдет... Ну, так погоди, сволочь! Я тебя выведу на свежую воду!.. Я все расскажу!.. Я к начпоарму пойду... Она узнает, шлюха, как...
Морозов схватил с топчана папаху и бросился в дверь.
Я догнал его в сенях и, уговаривая, плача, целуя, вернул в комнату. Он упал ничком на топчан и затрясся в рыданиях,
IX
Когда Гулевича вынесли в мертвецкую, сиделка, прибиравшая его койку, нашла под подушкой мой карандаш и записку. Я прочитал записку у начпоарма, которому ее переслали. На восьмушке листа сверху были два четверостишья, тщательно зачеркнутые, а ниже четыре слова, написанные дрожащими каракулями:
Сапоги Морозову, рукописи начпоарму.
И подпись.
Больше ничего.
Похороны должны были состояться во вторник. Два дня я готовил траурный номер с некрологами, воспоминаниями и стихами. С того дня как слег Копи, у меня вообще было много работы в редакции, - все свалилось на меня одного. Сугробов согласился только читать корректуру и выпускать номер, потому что этого я делать не умел. В остальное время дня он писал передовую. Все хлопоты, связанные с похоронами, взяли на себя Каратыгин и Морозов, и у них сначала все более или менее ладилось. Но тут случилось одно странное и горькое происшествие.
Самой трудной задачей наших уполномоченных было - достать гроб. Госпиталь обычно обходился без гробов; они выдавались только в собесе. В понедельник пришлось много часов простоять там в очереди, так как накануне занятий в собесе не было, а горожане без гробов не хоронили, и спрос был большой. К концу дня выданный по ордеру гроб был все же доставлен в мертвецкую. И тут оказалось, что покойник, длинный при жизни и еще вытянувшийся, в него не влезает; гроб был безнадежно короток. У обоих уполномоченных опустились руки. Что тут было делать? Они побежали опять на склад. Заведующий складом обменять без разрешения собеса не согласился. В собесе дежурный по выдаче наотрез отказался переписывать ордер, рассердился и сказал, что и так не поспеваем выдавать, а тут еще лезут. На вопрос - как же быть? - ответил:
- Как-нибудь подогнете.
С тем и пришли Морозов с Каратыгиным, обескураженные, в редакцию, и мы стали втроем обсуждать положение. Но никакого выхода не намечалось. Похоронить без гроба - мы и мысли такой не допускали. Пролетарский поэт - и вдруг зароют, как собаку! Разве сообщить начпоарму, чтобы он снесся с предревкомом и чтобы собесу дали предписание?.. Это можно, но только волынка страшная, - когда-то еще дойдет до склада! А похороны откладывать нельзя... Что же делать?
Мы стояли все трое, совсем пришибленные этой нежданной напастью, в тягостном размышлении. И в эту минуту задребезжал телефон. Я подошел и услышал в трубку то, что заставило меня отшатнуться от стены и ахнуть.
- Братцы! - сказал я. - Это из госпиталя звонят. Копп скончался... Что же это такое, господи!..
Они только вздохнули и промолчали оба.
- Надо Сугробову позвонить, что ли, - заметался. - Типографию, пожалуйста!.. Попросите редактора!..
Сугробов, узнав печальную новость, только буркнул в ответ: "Кому это нужно!" - и повесил трубку.
Я стал звонить Ивану Яковлевичу. Выслушав, он долго утешал меня, просил не волноваться и обещал прислать в редакцию нового работника.
Я отошел от телефона, уныло уселся на подоконник. И опять сгустилась в комнате тягостная тишина.
- Ребята! - вдруг сказал Каратыгин радостно, - Ведь это же выход!..
Мы с Морозовым повернулись к нему.
- Какой выход?
- Да с гробом! Мы же теперь можем взять из госпиталя справку о Копне и получить новый гроб, какой надо для Гулевича. Уж мы его теперь смеряем. А Копп и в тот, первый, влезет, он ведь коротенький. Верно я говорю?.. Все устраивается как нельзя лучше. Только бы в собес не опоздать! Алешка, пойдем скорее.
Они ушли и сделали все, как сказал Каратыгин. К вечеру оба покойника, поменявшись гробами, улеглись в них, и гробы стояли рядом, на столе мертвецкой.
В этот день мне еще нужно было сдать кое-какой материал для траурной полосы и показать все ее гранки Ивану Яковлевичу, - он меня об этом просил.
Когда я зашел к нему в кабинет, он передал мне свою, только что законченную статью о Гулевиче, под заголовком "Вождь красноармейской поэзии", и стал просматривать гранки.
- А что же, - сказал он, - из его собственных стихов вы ничего не дадите?
- Очень бы хорошо было, - ответил я, - но, к сожалению, у нас нет на руках ничего ненапечатанного. Разве из старого взять что-нибудь?..
- Надо бы из "Голгофы" пустить отрывки, - сказал Иван Яковлевич задумчиво, - есть у него такая поэма...
- Разве вы знаете "Голгофу"? - изумился я.
- А как же. Читал он мне ее еще в Воронеже. Прекрасная вещь, по-моему. Только грустная очень... Ну, что ж, и погрустить иной раз имеет право человек... А вам он тоже читал?
- Читал - в Воронеже.
- И говорил что-нибудь по поводу ее содержания?
- Да, мы много с ним беседовали об этом.
- И об агнцах заклаемых говорил?
- Говорил.
Иван Яковлевич покачал головой.
- Да, странные, прямолинейные чересчур были у него идеи, но какие зато честные, героические даже... Мы подолгу иной раз с ним разговаривали, часто он ко мне заходил... на квартиру, в теплушку... И стихи читал... Много я передумал о нем, как-нибудь, дружок, потолкуем с вами... Сейчас уж очень тяжело что-то...
Иван Яковлевич открыл ящик стола. Порывшись в нем дрожащими своими руками в толстых лиловых жилках, он вынул и передал мне поэму, тщательно переписанную на большом листе.
Я удивился.
- Вам уже принесли его рукописи?
- Нет, кто же мог принести. Это он сам мне в Воронеже дал. На память... Да, кстати. Как товарищ Шпрах?
- Поправляется. У нее оказался в легкой форме.
- Какой тяжелый удар для нее будет... Вы уж сделайте так, чтобы ей ничего не говорили до выздоровления... А Копп-то, Копп! Жалко старичка, хороший был работник... Так и не добрался, бедняга, до своего Ростова. Да, тяжелые дпи мы с вами переживаем, всю жизнь о них не забудешь... Хорошо, что хоть вы вне опасности. Я вот теперь за Сугробова очень боюсь...
Я подумал - рассказать ли ему историю с гробами, и решил, что не стоит.
- Ну, так из поэмы вы, значит, выберете сами лучшие места и пустите. Перепишите и, пожалуйста, возвратите мне этот экземпляр, - сказал Иван Яковлевич, перебирая гранки. - А это чье? Ага, каратыгинское... Посмотрим...
Он прочитал Федино стихотворение, на этот раз очень короткое, выпятил губы, иронически почесал щеку пальцем.
- Ох, уж этот Каратыгин, вечно он со своими преувеличениями! Ну, скажите, пожалуйста, какой же Гулевич владыка?.. А он тут пишет, ничтоже сумняшеся... Что ж поделаешь, придется пустить, а то ведь разобидится парень.
И он возвратил мне всю пачку гранок.
Каратыгинское стихотворение начиналось так:
Ты умер, дорогой товарищ,
Владыка огнекрылых слов,
Певец борьбы, певец пожарищ,
Певец расторгнутых оков...
Похороны вышли не очень торжественные, несмотря на все старания наших уполномоченных.
Дожди миновали, и наводнение спадало, город понемногу успокаивался и затихал. Но был он все такой же истерзанный и черный. Солнце не показывалось из-за плотной завесы облаков. День похорон был тусклый, очень ветреный. Подвода с двумя гробами двигалась медленно, сотрясаясь на ухабах, колеса увязали в густой, глубокой грязи. Лошадь часто останавливалась, выбившись из сил, и возница-красноармеец, шагавший рядом, принимался нахлестывать ее веревочной вожжой. Тогда подвода снова трогалась.
Первым за гробами следовал Алешка Морозов в новых, Сашенькиных сапогах; их сильно забрызгало грязью, летевшей от колес. Рядом, под руку с Каратыгиным, с трудом пробирался Иван Яковлевич, поминутно оскользаясь и охая. За ними - Сугробов, Занозин, только что выписавшийся из госпиталя, бледный и почти неузнаваемый из-за того, что сбрил свою бородку, Коровин, Тейтельбаум, другие актеры; весь, поредевший от болезней и смертей, политотдел.