Александр Ливанов - Начало времени стр 9.

Шрифт
Фон

Я помнил Лену - всю до мельчайших подробностей. Даже с закрытыми глазами я видел ее стремительную походку, разлетающиеся льняные волосы и большие незабудковые глаза. А главное - улыбка! Что это была за улыбка! Она озаряла лицо Лены, казалось, маленькое солнце вдруг заявлялось к нам в хату, и все, каждый предмет, и мальчишеская душа моя отзывались ответным радостным светом, чувством первого вешнего солнечного дня. Столько в улыбке этой было прелести и приязни, тепла и доверчивости к людям! У меня кружилась голова, в радостной истоме билось сердце, точно я, выйдя за плетень, взбегал по косогору вверх, к цветущему лугу, навстречу макам и вьюнкам, ромашкам и колокольчикам, к полям белоснежной гречихи и голубого льна…

Помню, как с появлением в нашей хате Лены вдруг молодели лица отца и матери, Марчука и Симона. Вдруг кончались споры, все умолкали, чтобы слушать гомонливый говорок Лены, ее заливистый смех, подобный ручейку среди тех же цветущих цветов на вешнем лугу.

У Лены легкая и стремительная походка. Своей милой приветливостью, ямочками на щеках, жемчугом зубов, а главное, улыбкой из света и тепла Лена радует всех встречных. Лена очень восторженна, она любит и маму, и учителя Марчука, и подсолнухи, и мальвы перед нашим окошком. Даже какой‑нибудь серо–ржавый и хохлатый воробушек на сиреневой ветке для Лены - "прелесть!". Белобородого отца, батюшку Герасима, Лена так тормошит, так горячо целует, что тот краснеет от смущения и неловкости за свой сап.

"Обожаю поэзию!" - восклицает Лена. Она всегда носит с собой маленькие красивые книжицы, из которых выглядывает витой красный шнурок с кисточками на концах - закладка. Лена с большим чувством вычитывает из книжицы русские стихи, растрогавшись, порывисто прижимается к моей матери, точно родная дочь. Лена будит в душе моих родителей смутные, похожие на ожоги, воспоминания быстротечной красоты, всего того, что затаенно и целомудренно укрыто от житейских невзгод, что не нашло выхода из собственной души, не стало светом единения. Отец и мать смотрят на Лену изумленно, с глубокой радостью, и застенчивые улыбки цветут на их устах.

…Когда Марчуку случалось застать у нас Лепу, он становился рассеянным, неразговорчивым. Возьмет из рук девушки книжку, полистает, задумается или с отсутствующим лицом слушает, о чем она говорит. А чаще всего вставал и спешил к двери.

- Куда же вы? - скажет мать, и Марчук в той же забывчивости вернется на место. Сидит, нахохлившись, молча слушает и не слушает, как Лена рассказывает про городские новости.

- Ты ничего не заметила? - однажды после ухода Марчука и Лены, обратился к матери отец. - Как это Марчук на молодую поповну смотрит?

- Глаза есть - вот и смотрит. И ты тоже смотришь, - прервала мать. Мне казалось, она не хочет говорить об этом с отцом.

- Экая ты дурная, Хима! Смотря как смотреть и с какой думкой!

- Да не пара они, - вдруг сказала мать. Сказала отрешенно, как бы сама себе.

- Парами лапти бывают, а не люди… Придумали слово, тоже… - ворчал отец.

Мать молчала. Она знала все тайны Лены, но распространяться о них считала себя не вправе.

- А ты думаешь, у Марчука это серьезно? - успокоившись, опять заговорил отец.

- А ты сам бы спросил у него. Оп ведь твой друг…

- Об этом не спрашивают, если сам человек не говорит…

- И то правда, - вздохнула мать и поспешила занять руки кочергой. В непонятном волнении отставила кочергу обратно в угол, рванула за проушины полупустую кадь с помоями и вышла из хаты.

Я жду приезда Лены. Приезд - это ка–ни–ку–лы. В слове этом мне чудится кукование кукушки, далекое и манящее, зеленый и радостный мир, полный ароматов и цветных бликов, непостижимый и прекрасный. Лена приедет на каникулы! Я стесняюсь расспросить у матери: когда будут каникулы?

…И опять зарей зажжено небо, залиты поля и луга. Воздух розовый, косогоры и сады - все кругом кажется застывшим, вечным очарованием. Все ждет и не дождется Лены. Тишина такая, что громким кажется скрип ведер на коромысле матери. И вдруг мать останавливается, делает мне знак умолкнуть и внимательно слушает тишину. Лицо у нее молодеет, на нем какая‑то очень добрая задумчивость. "Слышишь?.."

Да, я слышу! Это там, на закате, далеко–далеко в полях поют. Женские голоса. И песня тоже, кажется, из зарева, малиновая, ею напоены и воздух, и небо.

- Хорошо поют, - вздохнув, говорит мать. - На весилья идут девчата.

Мимо нашей хаты с сумкой проходит Григорий–почтарь. Отец окликает его, и тот без особой охоты сворачивает к нам. Поздоровавшись, Григорий присаживается на завалинке рядом с отцом. Деревянная нога отца основательно покоится на земле. На круглом конце ее - железное кольцо, для крепости. Этим железным кольцом, как некоей антенной, отец касается земли, выслушивает планету; ее недра, сушь и водь держат отчет перед отстреленной австрийским снарядом ногою отцовской. А отец, уперев локти в колени, голову возложив на руки, как бы слушает и обдумывает дела, которые вершатся на земле. Он часами может сидеть в такой позе.

Мать выходит из хаты, говорит отцу, что надо бы борова у печи почистить, "а то сажа уже тлеет в них - как бы, не дай бог, пожара не было"; отец прерывает мать: "не мешай, - вишь, думаю". Мать замечает, что "каждый человек думает". Отец приходит в раздражение. Все дело, мол, в том - о чем и как думать! "Василь - о кишке, Терентий - о мешке, а Йосель - о мошне - разве это значит думать!"

Мать вздыхает и уже шепотом, чтобы не перейти предел отцовского раздражения, добавляет, что из всех его думок ей и жидкого коидера не сварить…

Напомнив про сажу в печных боровах, мать все же помешала отцу думать. Ей теперь придется выслушать о мыслях, навестивших отца и прерванных ее приходом. На той же завалинке мать присаживается на почтительном расстоянии от отца. Она слушает его рассуя; дение про образование. На лице матери виноватая улыбка. Просто так сидеть без дела ей совестно. Большим рукам ее со вздувшимися венами и искривленными от труда пальцами очень неуютно. Мать не знает, куда руки деть. То обопрется ими о вытершийся до камня–ракушечника угол завалинки, то положит их на колени. Наконец руки успокоились на груди. А отец продолжает толковать про образование, которое самому‑то отцу не досталось. Умный человек, толкует отец, и без образования умен. Зато из дурака оно делает заносчивого дармоеда; что мелко душных людей образование делает еще мельче и злее; что образование, больше чем для дела нужно, то же, что в кулеш соли переложить; наконец, нельзя, мол, взять и человеку образование - дать! Он сам его должен взять!..

Мать слушает и думает про себя: ну зачем это все отцу? Чудной, чудной мужик…

Почему‑то отец не любит Григория. Как он его только не обзывает! И "красивый бычок", и "грамота дураку вредна", и "ни рыба пи мясо". Соперничество двух сельских грамотеев? Вроде бы нет. Григорий грамоте научился в Красной Армии, из которой недавно вернулся, и совершенно не кичится этим приобретением. Оно ему далось легко. На большее, чем почтарские дела, он его не распространяет. Скорей всего отец находит, что мала отдача от образования почтаря.

- Что сегодня в газете? - спрашивает отец улыбающегося Григория.

- А то я ее читал? - простодушно продолжает улыбаться Григорий. - Много в ней всякого написано, а что к чему - бис его знает!

- Ладно, ладно. Хай черт, хай бис, абы яйца нис. Зачем только тебя научили читать! Дай‑ка мне "Висти" ("Известия") батюшки. Прочитаю и сам ему занесу.

И в который раз уж Григорий берет грех на душу! Отдает отцу поповскую газету. Почтарь неодобрительно сплевывает сквозь сжатые зубы ("с–сык!"), вытирает платочком лицо и шею. Отец какую‑то секунду презрительно смотрит на платок - городскую штучку. Можно подумать, что Григорий, обойдясь этим красивым, белым с синим, платком, сделал непристойность. "Ну, давай, ступай себе с богом. Я читать буду".

Переступив целой ногой - для надежности опоры - отец углубляется в чтение. Винтом вывертывая голову, я заглядываю в газету и под нее. Нет в ней картинок! Я рассматриваю сапог отца. Единственный сапог его весь в заплатах и заплаточках - овальных, круглых, продолговато–закругленных. Кое–где заплате не хватило места и она залезла "внахлест" на заплату–предшественницу. Все заплаты по краям - в радиально расходящихся, вытертых и коротких лучиках дратвы. Так городские дети рисуют солнце…

Сапожник Панько, у которого мы недавно были, не хочет чинить отцовский сапог ("кожа сгнила, под дратвой рвется"), уговаривает отца надеть, как все, постолы или лапоть. Отец и слушать не хочет сапожника. Я чувствую, что Панько очень стесняется говорить худое про казенный - "николаевский" - сапог отца. Сапожник быстрыми движениями острит об обломок точильного камня нож с ручкой в кожаном чехольчике, затем, попугав тараканов, разгребает из‑под ног колодки, обрезки кожи, старые голенища, покоробившиеся и гнилые стельки - наводит порядок. Лицо Панько такое же измятое и морщинистое, как его старые голенища. Отец смотрит на Панько с горделивым осуждением, преувеличенно нахмурившись, будто и слушать ему такие глупости совестно. Сменить свой солдатский сапог на лапоть!

…Постепенно на завалинке собираются мужики, соседи, прохожие: всем интересно узнать: "хцо там, в столыци, пышуть".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги