Александр Ливанов - Начало времени стр 10.

Шрифт
Фон

Здесь и сосед наш Василь, со всем на свете всегда согласный, и старый дед Юхим, глухой как пень, вечно голодный, неухоженный бедолага с иконописным ликом, терпящий всяческие притеснения от злой снохи своей. Сквозь рваную рубаху проглядывает ребристая дряблая нагота дидуся. Кисти рук его темные и непомерно длинны. Про дидуся Юхима парубки наши сочинили частушку: "Как наш дедушка Юхим записался в совихим (то есть - осоавиахим), потому что он у нас крепче всех пускает газ". Дед любит "слушать" эту частушку: он ценит всякое внимание, особенно молодежи. Ни за что он не сознается, что не слышит! Парубки поют - он внимательно слушает, кивает в лад головой; они смеются - он смеется громче всех. Даже не поймешь, кто над кем смеется! И сейчас, ерзая по завалинке костлявым задом, дидусь Юхим смотрит в рот отцу. То ли впрямь пытается догадаться о смысле слов, то ли по привычке притворяется слышащим и понимающим. Иной раз дед забывает про свою роль. "Щось? Щось?" -переспрашивает дед. Все словно оглохли на голос глухого. Дед Юхим не обижается.

Мужик в старой солдатской шапке - кнышем (грубо подделанный каракуль этой линючей николаевской шапки уже вытерся, позеленел) - мне незнаком. Он из соседнего села, идет в город на "заработки". Он плотник и любовно поглаживает ладный свой остроотточенньш топор, похожий на алебарду. Он нежит и холит этот топор. То поточит брусочком, то просто милуется матовым блеском лезвия. Объяснения отца, что "оппозиция" от слова "позиция" и, значит, одно и то же, мужик этот подверг сомнению. "Как же одно, если слова разные!" Отец долго "крутит волу хвост", пока из прочитанного ему самому не проясняется, что "оппозиция" - "это то, что против".

- Я же тебе толковал, - говорит отец, - не враги против, а свои!

- Не–э! Ты другое говорил!..

И так до тех нор, пока Василь, тронув вислые усы, не берет сторону отца - какая, мол, разница.

- В общем, как у вас в комнезаме: дерутся, власти всем хочется. Оппозиция! - говорит отцу Василь.

- Ото як же, власти над мужиком всем хочется, - и на этом сходится все собрание, все кивают головой, и дед Юхим тоже. И все же, отец проявляет большую осведомленность, знает поголовно всю оппозицию, и кто чем ведает в Москве. А главное, знает характер и качество каждого (кто у него "оратор", кто "ученый" или "интеллигент", а кто‑то - "из простых"), точно это его полковые сослуживцы!

Мать любит слушать, когда отец вслух читает газету. Она искренне не верит, что и она могла бы научиться читать слова по таким мелким и разным буковкам–блошкам. Все они ей кажутся похожими, и у нее рябит в глазах от них. Едва заглянет в газету или книгу, мать тут же хмурится и судорожно трясет головой: "Нет, нет!" Будто в летний ясный день нечаянно посмотрела на яркое солнце. Не раз уже отец брался за просвещение матери - засмутится, машет рукой, будто предлагают ей что‑то неприличное. Мать полагает, что читать - особый дар нужен. Доводы отца про школьников, пацанят неразумных, которые все, как один, умеют читать даже самые мелкие буковки, ничего не меняют в убеждении матери: "У них мозги молодые!"

Мать все же находит себе дело. Выносит из хаты корыто, устраивается чуть поодаль от мужиков и принимается скоблить остатки квашни. Она быстро орудует кривым ножом, внимательно слушает чтение и отцовский комментарий к передовице "Висти". Время от времени мать вздыхает: то бандиты, то оппозиции. Жить не дают злые люди…

Я пытаюсь помочь матери: мне интересно поскоблить корыто, но взяв нож в руки, я тут же увлекаюсь; на изнанке тонкой ленточки теста, которую строгает у меня нож, заметна бурая дорожка. Это уже древесина от корыта! А тесто нужно матери, чтоб была закваска для будущей квашни. Мать отнимает у меня ноя? и сама быстро–быстро заканчивает скобление. От корыта приятно шибает в нос кислым хлебом и еще немного тем запахом, который издает отцовская пляшка.

Впервые я его увидел на дворе маслобойни Терентия. Вместе с другим мужиком Степан распускал бревна. Толстые и длинные сосновые стволы они укладывали на высокие козлы, напарник Степана забирался наверх, а Степан оставался внизу. Пила, которой онн распускали сосновые стволы, была огромных размеров, и зубья - под стать пиле - тоже были такими большими, что казались клыками некоего фантастичного зверя.

Как обычно, Степан и здесь стоял на подхвате. Управлял им напарник. Слегка склонившись вперед, он в рост стоял поверх бревен, задавая Степану и ритм, и наклон пилы, и нажим. Дело Степана было - почувствовать и ритм, и нажим, а главное, тянуть, тянуть пилу. У зубьев пилы наклон был в Степанову сторону, так что, собственно, пилил он. Безропотно, целыми часами, без передыху Степан и тянул пилу, сверкавшую молниями на солнце. Степан не имел возможности даже вытереть пот с лица или стряхнуть с выгоревших - точно два зрелых ряганых колоска - бровей сыпавшиеся на них опилки. И так - пока напарник не крикнет "перекур!" или "шабаш!".

Даже ручка у Степана была не такая, как у напарника. Не с просторным железным кольцом, которое можно было охватить обеими руками, а в виде съемного деревянного чурбака. Когда место распила доходило до козел, Степан снимал с пилы чурбак, подавал бревно немного вперед, после чего пила снова вставлялась в распил - уже с другой стороны козел. Работа снова продолжалась. Мужик то и дело покрикивал на Степана: "Наддай левей!", "Наддай правей!", "Веселей наддай!"

Стоящему наверху была видна линия распила, обозначенная поверх бревна плотницким шнуром, надраенным мелом.

Откуда взялся в наше село Степан, никто не знал. Но судя по всему пришел он к нам на заработки не от хорошей жизни. Он брался за любую тяжелую работу, никогда не торговался, даже не спрашивал о плате. Его и батраком нельзя было назвать. Степан так не щадил свое достоинство, что никто не решался поручить ему какое‑нибудь самостоятельное дело в поле, для которого требовалось бы доверить волов или лошадь. Скорей всего, его все сочли недоумком. А все из‑за молчаливой застенчивости. Доставалась ему работа, за которую никто не брался. Платили ему гроши, а то он и вовсе работал "за харчи".

Степан был малорослым, но очень коренастым, широким в плечах. Четырехпудовые мешки он таскал, как бы играючи. И мужики, посмеиваясь, нередко злоупотребляли его силой, а иной раз и попросту подличали. Я сам, например, видел, как таская втроем огромный сосновый кряж, молодые мужики, шедшие по краям, вдруг перекашлявшись, приседали, чтобы вся тяжесть бревна досталась Степану. Все говорили, что здоровье у него, как "у быка", что "ему только жернова ворочать".

Даже огород вскопать редко поручали Степану. То он рыл сточную канаву на бойне, то на дворе Терентия два дня боролся с большущим корневищем засохшего дуба. Это корневище потом едва тянула пара волов, запряженных в воз. Мне казалось, что со двора Терентия увозили самого лешего.

Степан был очень конфузлив даже в разговоре с нами, детьми. Деньги, заработанные неимоверным трудом, Степан носил за пазухой в красной тряпице, бугорочком выдававшейся под заплатанной посконной рубахой с потрепанным до бахромы воротом. Все село знало об этих деньгах, и они являлись предметом вечных разговоров и насмешек мужиков.

- А для чего ты деньги копишь, Степан? Еще потеряешь…

- Лучше бы пропил их или с девками прогулял бы? - в сотый раз советовали Степану.

- Не–э! Я жениться хочу, - неизменно ответствовал Степан, умильно улыбаясь и мучительно краснея. О том, что можно бы промолчать и не высказывать своих заветных мыслей, ему, видно, на ум не приходило.

Как‑то на пасху Степан вернулся из города в новой фуражечке. Это была дешевенькая детская фуражечка из синего сатина, с высоким околышем и жестяным якорьком. Якорек был до того смутным, что скорее напоминал свернувшуюся озябшую гусеницу, чем гордую эмблему романтиков моря.

Наши парубки и молодицы проходу не давали Степану: притворно изумлялись этой прекрасной фуражечке, всплескивали руками, ахали, прицыкивали языком.

Степан краснел и с невиданным терпением - в тысячный раз уже - отвечал, что "кашкет стоит тридцать копеек", что "кашкет куплен в городе на базаре" и что он не знает для чего спереди "жестяная штуковина".

- Да ты теперь вроде милиционера!

- Фуражка - форменная, отберут ее, Степан!

- Дай‑ка, еще раз померяю, пока не отобрали!

И это "еще" не знало конца. Кому не лень, по многу раз снимали с головы Степана его фуражку и мерили, и передавали другим мерить. Фуражка с якорьком переходила из рук в руки, с головы на голову. Степан стоял с обнаженной головой, мигал выгоревшими ресницами и покорно и терпеливо ждал, когда вернут ему трехгривенный кашкет.

Грицько Гоптарь, гармонист и бабник, а главное, дружок контрабандиста Петри, однако, был избит за то, что в своих шуточках над Степаном зашел слишком далеко.

Как‑то закончив рыть очередной погреб, получив деньги за двухнедельную работу, Степан, видно, счел себя богачом, сел за проверку наличного капитала. Достал из‑за пазухи и развязал свою кассу в красной тряпице. Подвыпивший Грицько подсел к Степану на завалинку, когда тот был погружен в подсчет своих столь тяжело доставшихся ему медных и серебряных кружков.

Степап многим давал считать свои деньги. По сделал он исключения и для Грицька. Исчезновение серебряного рубля, возможно, осталось бы и незамеченным для Степана, если бы тот не был единственным в его медном капитале. Пропажу Степан обнаружил только на второй день и со свойственной ему кротостью, разве что без своей обычно виноватой усмешки, сказал об этом моему отцу. Нет, это не было жалобой! На жалобу Степан был неспособен.

Отец и присутствовавший при разговоре Марчук тут же отправились к Грицьку, который уже два дня вовсю "керосинил" на уворованный рубль.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги