Она не только вспоминала, но и по-иному слышала музыку. Вот "Тройка" Чайковского. Объяснения Елизаветы Дмитриевны казались теперь неверными. Та словно и не обращала внимания на холод и стужу и заставляла выделять звон бубенчиков да падение снежинок. Как будто мы, тепло укутанные, выехали на прогулку. Ну да, продолжение "Зимнего утра": позавтракали, поехали кататься. А впереди детский бал. То, что мелодия жалобная, грустная, почти не доходило до слуха.
Война по-своему поправляла. Но нет, бывало и раньше, что Маша не соглашалась с учительницей. Она не решалась возражать, да и не могла бы, но чувствовала иначе. Еще два года назад Маша играла "Воспоминания об Элизе". Она не спрашивала, кто такая Элиза, потому что сама вообразила ее больной, безногой девочкой, которая сидит у окна и смотрит на играющих детей.
- Очень грустно у тебя получается, - сказала Елизавета Дмитриевна, - отчего это?
- Такая мелодия, - ответила Маша.
- Это верно. Но именно потому ты, Машенька, должна играть спокойнее, ровнее, чтобы не получилось слишком грустно. Мелодия говорит сама за себя.
Но даже и тогда Маша не спросила про Элизу.

Елизавета Дмитриевна сама сказала:
- Это была богатая девушка, которую любил Бетховен. Без взаимности. Ее, правда, иначе звали, но посвящено ей…
- Богатая девушка? - переспросила Маша.
- Вообще это форма рондо, - я тебе уже рассказывала: когда всякий раз возвращается один и тот же мотив.
Но если грустная мелодия все время возвращается, значит, мысль тут неотвязная и еще более грустная, чем сама мелодия… Во всяком случае, нельзя было играть, как велела Елизавета Дмитриевна. Так и считалось, что пьеса не удалась Маше.
…Нет, мы не катаемся на тройке, радуясь здоровой зиме. Мы замерзаем, падаем, бежим за тройкой и не можем ее догнать. И совсем не корнет молодой мчится мимо (Маша знала эти стихи Некрасова - эпиграф к "Тройке"). Это наша прошлая жизнь, которую мы утратили.
…Тут ее втолкнули в столовую, и она огляделась. Подавальщица обычно не замечала лиц, а только протянутые руки с посудой. Но, нечаянно взглянув на Машу, она помедлила наливать суп.
- Что, девочка, от отца письмо пришло?
Постоянный, неизбежный вопрос. Но он уже не ранит.
Маша покачала головой. Тройка умчалась. Позади длинная, нетерпеливая очередь, и надо поскорее уместить в авоське две кастрюли, одну под другой. И с этой нелегкой ношей, хотя здесь только пустые щи и лапша без масла, идти по снежной улице, стараясь не поскользнуться. Путь назад будет глухим, без мыслей и воспоминаний. И оттого покажется вдвое длиннее.
Глава четвертая
О ДРУГИХ ЖИЛЬЦАХ ФЛИГЕЛЯ
Евгения Андреевна Грушко дорисовывала плакат, заказанный челябинским издательством, а ее сосед по квартире Василий Львович сидел в углу у печки. Ему всегда было холодно. Женя то и дело поглядывала на дверь и прислушивалась. Виктора не было.
Женя постарела с тех пор, как уехала из Москвы. Ее щеки впали. Сохранилась лишь привычка поправлять рукой сбившиеся волосы, но сама рука была худая и желтая.
- Я пойду, - сказал сосед, поднявшись.
- Зачем же? Ведь мы условились, что дома вы только кочуете. И вы не мешаете мне нисколько.
Время шло к одиннадцати. Витя должен бы еще в шесть вернуться из школы. Впрочем, он не сказал, когда вернется: он в сердцах заявил, что совсем не придет домой. Женя не придала этому большого значения. Но часы шли, и она начала беспокоиться. Главное - неизвестно, где он мог быть. Школа давно закрыта, а где живут его товарищи, она не знала. Он ходил в дальнюю школу.
- Не понимаю, как это у вас, интеллигентного человека, могла вырасти такая дочь, - сказала Женя. - Вы меня простите, конечно.
- Это я виноват, - сказал старик. - Жена давно умерла, я виноват.
- В чем же ваша вина?
- Откровенно говоря, не знаю. До сих пор не пойму…
- Как же вы можете говорить о вине?
- Бывает, что люди и без вины виноваты.
- Зачем же казнить себя в таких случаях?
- А кого же?
Женя снова взглянула на часы. До двенадцати она решила быть спокойной.
- У вас характер легкий, - сказал Василий Львович, - в этом спасение. А для других и пустяки тяжелы.
Женя знала историю старика. Пока он жил в Киеве, отдельно от замужней дочери, та была гостеприимна и добра к нему. Теперь же ее словно подменили. Ее раздражало присутствие отца, его долгий старческий кашель, одышка. Когда он пил чай, она страдальчески морщилась:
- Папа! Вы и меня втянете!
Ей все казалось, что, кормя старика, она доводит своих детей до истощения. Отец боялся дышать в ее присутствии и, как назло, еще сильнее кашлял. Всякий раз, протягивая дрожащую руку к чему-нибудь съестному, он спрашивал:
- Можно?
И она отвечала погребально:
- Возьмите.
Даже письма от мужа-фронтовика не смягчали ее; иногда, правда, она говорила отцу:
- Я знаю, вы меня проклинаете.
- Что ты, Люба! Я просто не понимаю, что происходит.
- А то происходит, что мы уже не люди, а звери.
- Нет, Люба, разные есть люди.
Тогда она снова раздражалась:
- Ну, и идите к этим разным!
Теперь он вспоминал, как жена, умершая десять лет назад, говорила ему о Любе:
- Когда ей угождают, и она хорошая. Но не дай бог погладить против шерстки.
Женя давно догадывалась о неладах соседа с дочерью. Не раз она заставала его на крыльце вечером (дело было зимой) и как-то предложила старику проводить у нее вечерние часы после того, как дочь возвращается с работы. Он долго отказывался, наконец согласился. Дочь не возражала, тем более что у Жени он пил чай.
Виктор занимался во второй смене, никто ему не мешал. Но все его раздражало.
Женя явно не умеет жить: не запаслась вовремя картошкой, потому что задержалась на воскреснике дольше всех. Виктору пришлось ехать далеко на базу и оттуда везти картошку. И вся она оказалась мелкая.
А Жене все равно. Стоит ей получить на работе повидло - а это так редко бывает, - как тут же назовет гостей и все выложит на стол. Правда, Виктор не страдал от голода: Женя доставала молоко, уходила за ним чуть свет. Она и раньше не знала цены вещам и теперь не научилась. У нее не было ни валенок, ни теплого платка, как у других женщин. Она ходила бог знает в чем и была похожа на пленного фрица, каким его изображали на сатирических плакатах. Она и сама таких рисовала, должно быть, с себя. Витя боялся, что она простудится и сляжет, но в этом беспокойстве не признавался, а упрекал в другом:
- Ведь ты женщина, да еще художница. Неужели у тебя нет никакого чувства красоты?
Он уже не помнил ее такой, какой она была до несчастья с отцом, - изящной, кокетливой, - ни такой, как недавно в Москве: неорганизованной, небрежной, но все-таки обаятельной. Ему казалось, она всегда была желтая, растрепанная, в самодельных бурках, в каком-то фланелевом чепце поверх шляпы.
- Да ты посмотри на себя! На кого ты похожа!
- Ах, ты об этом? - Вот и все, что она отвечала.
Нельзя не признать: она твердо переносит лишения, сохраняет достоинство и ее уважают другие люди. Не все, но многие. Постоянно к ней приходят и дети, и взрослые - попросить совета и просто поговорить. К ней тянутся, это несомненно, хотя и чертовски неудобно: вечно кто-нибудь торчит. А она довольна.
Как-то изменились вкусы и привычки людей. Конечно, Виктор не приехал сюда блистать. Но его способности могли быть замечены в школе. Оказалось другое: начитанность и остроумие совсем не нужны здесь, в этом городе, и даже кое у кого вызывают неприязнь. Преподавательницы не поощряли Витю, а одна из них на уроке истории даже прервала его:
- Проще, проще!
В Москве он не бывал дома по вечерам. Кино, каток, Парк культуры - мало ли где можно было провести время? Здесь же после семи вечера жизнь совсем замирала. Школьники сидели дома и готовили уроки, потому что утром до школы такая масса дел. На каток ходили раз в неделю, и то по воскресеньям, днем; в кино Женя тоже не часто отпускала. И Витя сидел за столом при коптилке и негодовал. А тут еще объявился чужой старик. Сидит и тяжело дышит.
- Что это за христианство такое? - возмущался Виктор, когда соседа не было. - И так повернуться негде, а тут еще приходящий старец восседает. Зачем он тебе? Собираешься за него замуж?
Впервые Жене пришло в голову, что ее отношения с сыном, которые она считала товарищескими, были не совсем нормальны. Он слишком много себе позволял.
- Ты ведь помнишь, - сказала она, пропустив мимо ушей обидное, - я тебя спрашивала, можно ли ему у нас спасаться. Ты согласился.
- Но я не думал, что это навсегда.
- Ты, оказывается, большой эгоист, Витя?..
- То же самое могу сказать про тебя. Мне это соседство не нужно.
Он стал уходить по вечерам, демонстративно укладывая в портфель учебники и тетрадки, но возвращался довольно скоро.