Он достал из кармана обломок ножовки, заточенный с одного конца и с другого обмотанный изолентой, раздобыл щепку, разделил ее пополам и застружил обе половинки, сидя на корточках у верстака. Точно так же, на корточках, он сидел в подвале, в котором "лягушки" выбрали столько воды, что кое-где обнажился пол. В тусклом желтоватом свете ламп он сидел на корточках, пробуя заткнуть колышками свищи, из которых с шипением била вода, потом сказал:
- Слишком маленькие. Несколько миллиметров, не больше. Да, надо вырезать "хомут". - И посмотрел на меня снизу вверх.
Немного погодя я стоял возле него на девяносто третьей скважине, перекинув через руку его пальто и пиджак, а он снова сидел на корточках, в одной рубашке с закатанными рукавами и в сдвинутой на затылок шляпе, запустив руку вдоль тела трубы в коричневую взбаламученную жижу, и глядел на меня снизу вверх невидящими глазами. Потом взгляд его стал осмысленным, и он сказал: "Их здесь штук пять, не меньше. Нужно менять трубу".
И я снова шел за ним по двору, едва поспевая, хотя ростом был выше его на полголовы, а он шагал впереди, кривоногий, коренастый, неутомимый. Он остановился возле сваленных на земле задвижек с электроприводами, покрытых налетом ржавчины, сказал как бы про себя: - И ни в одной нет мотора. Я знаю, где их искать. Знаю у кого. Знаю, так его и так! - И снова двинулся вперед. И опять я шел позади, едва поспевая за ним, а после стоял рядом и смотрел, как носок его ботинка ковыряет песок возле ручейка, текущего в черную лужу на дороге, и слушал тусклый, спокойный голос, идущий из-под полей шляпы:
- Нужно останавливать станцию. Нужно брать остановку. Нужно выбрать время, остановить станцию и сделать это как можно быстрее.
Потом он сказал: - Позвони в отдел Пахомову и оставь свой домашний адрес. Ты обязан присутствовать при ремонтах в ночное время. Ты это знаешь?
- Да, - сказал я.
Мы возвратились на девяносто четвертую скважину. И опять я смотрел, как вдвоем со сварщиком они спустились в шахту и Майстренко стал ощупывать каждый свищ в оголовке - медленно, внимательно и неторопливо, так, словно заваривать их предстояло ему самому.
Глава шестая
Выпал первый снег. Вернее, не выпал - мельчайшее снежное крошево таяло, едва коснувшись земли, - но все же он пошел, первый снег, и сумерки сделались фиолетовыми, а снег тек, тек и таял, и свет в окнах домов выглядел особенно притягательно. Возможно, для одного меня.
Я шел по городу, и мириады снежинок роились вокруг беззвучнее дыма, прекраснее сна. Сумерки обступали меня, когда, остановившись возле музея изобразительного искусства, я решил поужинать в кафе "Лето", сторожем которого я был в юношеские приснопамятные времена. До Центрального парка было рукой подать. Заказав две яичницы с ветчиной, я облокотился о высокий столик возле запотевшего окна, послушал ленивую перебранку посудомоек, выбрал корочкой желток, растекшийся по сковородке, и окончательно убедился, что время обходит кафе десятой дорогой. И вдруг увидел знакомое лицо - уборщицу Тамару Ефимовну. Она не узнала меня, и я припомнил, что еще пять лет назад советовал ей есть морскую капусту от склероза, после того, как она дважды ушла с работы в моем пальто. А может, время изменило меня до неузнаваемости? Потом я представил, сколько дней таял в ее мозгу мой зыбкий, расплывчатый отпечаток, покуда клеточка мозга, отведенная мне, освободилась, подобно гостиничному номеру - и на одно мгновение мне сделалось жутко, как если бы я познал сокровенную причину, предопределяющую природу вещей.
А вещи между тем вершились самопроизвольно, и сокровенная причина, предопределявшая их ход, являла неразрешимую загадку.
После Майстренко на станции побывали Витя Шилов и Гена Алябьев. Разложив на столе блестящие отверточки, ножницы и кусачки вперемешку с масленками и тряпочками, они вывернули расходомерам потроха - шестерни и втулки - и навели на них глянец, пользуясь инструментами так же ловко, как манекенщицы своими наборами. Гена Алябьев, начальник прибористов, объявил, что расходомеры работали нормально, из чего следует, что станция подает мало воды. Шестерни и втулки щелкали, жужжали и поблескивали и выглядели очень убедительно.
Остановку станции отложили раз, потом еще раз. Зато плановый отдел сработал четко, как курок, что ж, я сам нажал собачку. Стоило мне заикнуться о том, что приборы исправны, я услышал в ответ: "Замечательно! Скажите машинисткам, чтобы продолжали вести журналы подачи". Иными словами, с той минуты в опрятной комнате планового отдела женщина с величественной сединой проставляла столько воды станции № 6, сколько насчитывали шестерни и втулки и отмечал бегунок - ровно столько, и ни кубометром больше. А шестерни и втулки - щелк-по щелк! - насчитывали меньше половины дебита. И бегунок отмечал это, как и положено бегунку. И машинисты заносили в журналы подачи. Как и положено машинистам. Я подождал для верности два дня и написал докладную Пахомову; последние слова в ней гласили, что в создавшейся ситуации я считаю невыполнимым предложенный станции план.
Я написал очередную записку, сложил ее вдвое и вручил дворнику дяде Грише, отправлявшемуся в трест за реактивами. Дядя Гриша пожевал губами, обратил слезящиеся стариковские глаза в метафизическую даль и тронулся в путь. Спустя два часа во дворе раздался визг тормозов, после чего Олег Дмитриевич выгрузился из желтого "Москвича". Снова мы стояли у скважины № 94 и смотрели, как вода течет в камыши, и перед скважиной № 93, вернее, перед тридцатиметровой лужей, над которой поднимался легкий пар, будто воду в ней кипятили. И я почтительно смотрел, как Пахомов ковырял носком ботинка песок возле отверстия, из которого пополам со ржавчиной вытекала вода.
Но сложенная вдвое бумажка сработала. Станцию остановили той же ночью. Приехал Майстренко, угостил меня сигаретой, и ночь напролет мы стояли возле сварщиков, выпускавших при свете переносных ламп пригоршни искр в темноту, и у экскаватора, с лязганьем выбиравшего жидкую грязь вокруг скважины № 93. Когда забрезжил рассвет, я увидел испачканные копотью, мучнисто белевшие в темноте счастливые лица. Мы пришли в машинный зал, запустили насосы. Слесаря и сварщики забрались в машину, Майстренко сунул мне на прощанье парочку сигарет. После чего я отбыл домой, чтобы выспаться, накрыв голову одеялом. Миновала неделя, прежде чем мы убедились, что общая подача станции возросла всего на семьдесят кубометров.
И тогда я вновь очутился в кабинете, в окна которого сочился по-зимнему тусклый свет, и тучный, большеголовый, коренастый человек с коротким ежиком и тяжелым лицом спросил меня под размеренное постукивание карандаша:
- Где вода?
И я не знал ответа.
Но этот вопрос был вопросом технологии, а технология - моим прямым делом, делом, за которое мне, кроме всего прочего, платили по пятым и двадцатым числам.
В плановом отделе женщина медленно повернула в мою сторону величественную седовласую голову и сказала:
- Станция выполнила план на семьдесят девять процентов. Перерасход электроэнергии - девять и четыре десятых процента. Где ваша вода?
И я не знал ответа.
Прошло пять дней, и вновь напряженная тишина сгущалась вокруг меня, а я стоял в дверях кабинета Пахомова, чувствуя, как ворс шарфа щекочет мне шею и испарина выступает на лбу. Но в этот раз тяжелый оценивающий взгляд предназначался нам обоим: мне и Гене Алябьеву И голос, негромкий, начисто лишенный интонаций, спрашивал:
- Может, расходомеры не в порядке? Может, ты сам не знаешь, как их исправить? Лучше скажи сейчас. Лучше скажи.
И Гена отвечал:
- Расходомеры в исправности. Пусть ищет воду.
И задумчивый, тяжелый взгляд упирался мне в середину груди, а голос без интонаций, без громкости спрашивал:
- Что у тебя с водой? Куда она девается?
И я отвечал:
- Будь воды столько, сколько насчитывают приборы, к вам бы уже половина города сбежалась. Раз жалоб нет, вода подается нормально.
- Это не ответ инженера, - сказал тогда Пахомов.
И я ответил: - Погодите, я дам вам ответ инженера. Сперва я сам все проверю.
И он откликнулся:
- Тогда торопись! Времени у тебя раз от раза все меньше. Одна твоя объяснительная у меня уже есть. - И поднял над столом листок с моей объяснительной за ноябрь, поднял так, чтобы я мог хорошенько его рассмотреть.
Кое-что я все же понял. Я заметил, например, что наибольшая подача происходит при максимальном давлении - в сторону Госпрома 9,5 атмосфер, в сторону Ивановки - 7,5. Я поспешил поставить в известность Гену Алябьева и, как выяснилось, поступил опрометчиво - Гена тотчас поднял крик, что станцию давит сеть и чтобы его прибористов оставили в покое. Дело происходило в комнате прибористов, заставленной амперметрами и манометрами до потолка. Говоря языком науки, Гена кричал о том, что разбор сети настолько незначителен, что станции попросту некуда подавать воду.
- Это похоже на собачий бред, - сказал я ему.
- А это и есть собачий бред, - подтвердил Витя Шилов. - Я об этом второй год говорю.
Я еще немного посидел с ними среди пустых глазниц приборов и сладковатой вони канифоли, выкурил сигарету и, сопровождаемый молчанием врачей, поставивших роковой диагноз, убрался к себе на станцию.
В этот же день со станции унесли знамя. Я сидел у себя за столом, накурившись до тошноты, отвечал на телефонные звонки, следил за проклятым давлением, а в промежутках слушал, как тихонько поскрипывают оси мира, и чувствовал, что постепенно мной овладевает безотчетная, необъяснимая, мистическая уверенность, что Гена Алябьев врет, как врут расходомеры.
Но я не мог ни подтвердить его данные, ни опровергнуть, а лишние сомнения были мне ни к чему.