Потом я подумал, что, может, и не зря. Потому что представил себе, как почтальон притащит мою телеграмму в тот предрассветный таинственный час, когда они, возвратившись из гостей от какой-нибудь литературно-киношно-театральной шишки, просматривают свои цветные, полнометражные, широкоформатные, многосерийные и - уж не знаю, какие еще - сны. Что будет именно так, я почти не сомневался; в свой последний приезд мне пришлось ждать на лестнице до часу ночи, пока они вернулись с очередного раута. Надо отдать Андрею должное: на следующее утро он позвонил двоим ребятам-сценаристам, чтобы они как-нибудь развлекли меня или на худой конец не позволили мне караулить на лестнице, когда они с матерью куда-то завеются - и оба парня не замедлили явиться. Один из них, обращаясь ко мне, сказал: "Милый Игорь…" - и мне захотелось съездить кому-нибудь из них по физиономии, все равно кому, лишь бы поколебать это жеманное нахальство. Андрей хохотал как одержимый, когда я рассказал ему об этом. Он позвал мать, готовившую на кухне царь-обед по случаю моего приезда:
- Наташа, послушай, какой у тебя общительный сын! - И снова стал хохотать. Мать сказала:
- Андрей, по-моему, я пересолила суп. Может, ты попробуешь?
Она увела его в кухню. И я впервые в жизни почувствовал, что не хочу уезжать.
Вскоре Андрей вернулся. Он прошелся по комнате, остановился перед сервантом, открыл бар и достал бутылку коньяка.
- Пока матери нет, выпьем по одной?
- Не хочу, - сказал я.
- Отчего? Выпили бы по рюмочке. И ты рассказал бы о своем распределении.
- Я и так расскажу тебе о своем распределении, - сказал я.
- Ну как знаешь, - ответил он и поставил бутылку обратно в бар. Потом сел в широкое кресло, стоявшее у шкафа с книгами, взял с журнального столика пачку сигарет, распечатал ее и протянул мне. Мне не хотелось курить, но я взял сигарету.
- Ты, насколько мне известно, из военных лагерей? - спросил он.
- Да, - сказал я. - Три дня как вернулся. Искал квартиру.
- Значит, хочешь остаться там, - сказал он, глядя в окно.
- Да, - сказал я. - Только не предлагай мне, что переговоришь с кем-нибудь из своих знаменитых друзей. Этому разговору пять лет. Я не великовозрастный дурак, которого надо пристраивать к делу.
- Но я и не собирался ничего предлагать тебе, - сказал он мягко. - Просто хотел узнать, что ты собираешься делать.
- Жить, - сказал я.
И, глядя на его сильное, досиня выбритое, невозмутимое лицо, на жесткие волосы, в которых седина была в цвет стали, подумал: "Стал бы он так же мягко разговаривать со мной, не будь я сыном своей матери?"
Андрей закурил и откинулся на спинку кресла.
- Итак, тебя распределили в водопроводный трест, - сказал он.
- В производственное управление водопроводного хозяйства.
- Пусть так. И что же ты намерен там делать?
- Работать мастером, - сказал я. - Лучше бы инженером. Но для того, чтобы стать настоящим инженером, я должен поработать мастером на первых порах.
- Все это так, - сказал он. - Только мне кажется, что ты не совсем представляешь себе, что такое производство.
- Там матом ругаются, - сказал я.
Он помолчал. Потом сказал:
- Бывает. Но это не главное. Главное - не тот ты парень, чтобы там работать. Ты читал Светония, Мюссе, Акутагаву…
- Послушай, ты не думаешь, что мы доживем до того времени, когда каждый мастер Горводопровода будет читать и Светония, и Мюссе, и Акутагаву? - сказал я. - Ты сам начинал токарем на заводе. И первый ваш фильм был о мастере с буровой, разве нет? А послушать тебя - получается, что там работают грубые люди и мне среди них не место.
- Нет, - сказал он. Потом сказал: - А, черт. Просто я хочу, чтобы ты понял, что жизнь - слишком дорогой, слишком неповторимый подарок, чтобы… Словом, ты уверен, что не пожалеешь об этом?
- Не знаю, - сказал я. - Думаю - да.
Тут нам, как обычно, помешали разговаривать. Пришел сосед - невзрачного вида парень, жена которого уже четыре дня, как сбежала среди ночи. И он, значит, пришел к Андрею рассказать последние новости и посоветоваться, как быть. Андрей разом обратился в слух. Парень поначалу стеснялся, потом - куда только все делось - пошли подробности, одна круче другой. Но Андрей, знай себе, слушал. Была же в нем эта черта: часами, с неизменным вниманием он мог выслушивать меня, мать, соседей, режиссеров, полоумных старух, привокзальную шпану, работяг и приезжих колхозников. В этом они с Борькой стоили друг друга. Андрей - тот все запоминал. Борька из боязни забыть останавливал человека на полуслове, врал, что вспомнил чей-то телефон, и, отойдя в сторонку, доставал записную книжку в палец толщиной. Он боялся записывать потому, что человек мог перестать рассказывать, но забыть услышанное он боялся еще больше; дважды его принимали за оперативника, попробовали отлупить, но тут нашла коса на камень: Борька боксировал, как бог.
В тот вечер он вернулся с разбитой рукой и битых полчаса возмущался на кухне. Тогда была зима без снега; снег так и не выпал по-настоящему. Из комнаты шел едва различимый тонкий запах гниющей антоновки, который, по словам Борьки, любили поэт Бодлер и писатель Бунин. И мы держали гниющие яблоки на шкафу, на сложенной вдвое газете - из любви к Бодлеру и к Бунину. В кухне насвистывал веселую песню чайник, еле слышно дребезжало оконное стекло, да прерывисто тарахтела Борькина пишущая машинка. Я читал до поздней ночи, и, если книга мне нравилась, я поднимался с постели и шел на кухню показать Борьке удачное, на мой взгляд, место. Борька слушал, ухмылялся и говорил:
- До чего же здорово сделано! Нет, ты понимаешь, почему это сделано здорово?
И, получив исчерпывающее объяснение, почему это написано именно так, я возвращался в комнату, ложился в постель и снова видел сиреневые горы, вздымавшиеся под облака, белые офицерские фуражки, мелькавшие среди листвы, и лошадей, двигающихся в немом сплетении солнечных пятен; наши кони осторожно ступали по гальке, а когда они входили в радужные струи ручья, я подбирал повод ее лошади, и та задирала голову, а я шептал княжне, чувствуя, как ее волосы касаются моего лица: - Смотрите наверх! Это ничего, только не бойтесь; я с вами! - И, стегнув лошадь, она мчалась вперед, постепенно удаляясь в неистовом солнечном свете.
Потом Борька уехал. Уложил в спортивную сумку пачку рукописей, две рубашки, электробритву и был таков, предоставив Вадику возможность высказать свое паршивое пророчество на веранде возле бара. Накануне отъезда я предложил ему зайти к Андрею - может, Андрей замолвит за него словечко, - но Борька ухмыльнулся и сказал:
- Катись! Я замолвил за себя столько слов, что словечко Андрея будет лишним.
Прошло восемь месяцев, и он вернулся, чтобы спрыгнуть в распахнутом полушубке на ночной перрон, пройти несколько шагов, поставить сумку на асфальт и привалиться к фонарному столбу в мучительном приступе сухого, лающего кашля. Восемь месяцев - малый срок, но, как я понимаю, за эти месяцы он стал смотреть на жизнь иначе, чем на роман, написанный в манере нарастания кульминаций.
Он был на год старше меня, и я всегда завидовал его целеустремленности и самодисциплине. Он всегда знал, чего хочет. Словно тонкая индикаторная нить была протянута в нем и безошибочно подсказывала ему, что ему нужно, а что - нет. Он поступил в наш институт сразу после десятилетки, а с третьего курса ушел в армию. Он служил в танковых войсках, и на втором году службы его забрали в спортроту. Вернувшись - то было время, когда мы жили вместе, - он работал дежурным слесарем, электриком в гостинице, преподавателем рисования в школе, истопником. Он умел держать себя в руках; не верилось, что он способен принимать неудачи близко к сердцу.
В первые дни его возвращения из столицы я то и дело видел у него на лице такое выражение, словно ему всадили крупнокалиберную пулю в живот. О своем пребывании в Москве он не рассказывал. Три недели он отсыпался, отъедался и вечерами прогуливался вокруг дома, как делал это раньше, когда на утро ему предстояло взвешивание, а потом бой. Перед следующим отъездом мы упаковали книги, которые он увозил с собой.
И снова я смотрел, как уходит поезд, как освещенные окна проносятся мимо меня и исчезают там, где кончается небо, подсвеченное городскими огнями.
Я был человеком, который оставался, и я оставался. Чтобы в один прекрасный день очутиться в чужой квартире, в чужой постели, смотреть, как мои мысли бегут по поверхности прошлого, и думать о том, что не худо было бы постирать рубашки, раз ванная под рукой. Я докурил сигарету, собрал разбросанные по полу рубашки, отнес их в ванную, открыл воду и вернулся в комнату. Ожидая, пока ванна наполнится, я уселся на подоконник и стал смотреть в окно. Ночь наступила недавно, и до утра было еще далеко.
Глава пятая
Мой демарш не состоялся. Придя на станцию, я первым делом увидел знамя в углу за моим письменным столом. И не успел я снять плащ, как позвонил Пахомов. Здороваться со мной в начале рабочего дня он, судя по всему, считал излишним:
- Рамакаев? Коломиец сказала, что не успела сообщить вам о собрании. Так чтобы впредь вы знали: собрание сотрудников отдела проводится каждый первый четверг месяца!
После чего в трубке раздались короткие гудки.
Итак, все окончилось самым прозаическим образом. Машинистка Коломиец, руководствуясь материнскими - так, по крайней мере, мне хотелось думать - чувствами, разогнала над моей головой тучи в тот момент, когда в воздухе запахло предгрозовым озоном и первые молнии зажглись на горизонте. Она солгала, чтобы уберечь меня от скандала. Гора родила мышь.