Всего за 19.99 руб. Купить полную версию
Он хорошо знал девушку, раза два или три ночевал с нею и теперь верил ей; но так неожиданен был этот счастливый исход, что хотелось от радости кричать, распоряжаться, показывать власть.
- Как фамилия?
- Не скажу. И вообще на вопросы отвечать не буду.
- Конечно-с, конечно! - иронически ответил пристав, но несколько оробел.
Потом взглянул на его голые, волосатые ноги, на всю эту мерзость - на девушку, дрожавшую в углу, и вдруг усомнился.
- Да тот ли это? - отвел он сыщика в сторону. - Что-то как будто?..
Сыщик, пристально вглядывавшийся в его лицо, утвердительно мотнул головой.
- Тот. Бороду только сбрил. По скулам узнать можно.
- Скулы разбойничьи, это верно…
- Да и на глаза гляньте. Я его по глазам из тысячи узнаю.
- Глаза, да… Покажи-ка карточку.
Он долго разглядывал матовую без ретуши карточку того, - и был он на ней очень красивый, как-то особенно чистый молодой человек с большой русской окладистой бородою. Взгляд был, пожалуй, тот же, но не угрюмый, а очень спокойный и ясный. Скул только не было заметно.
- Видишь: скул не видать.
- Да под бородою же. А ежели прощупать глазом…
- Так-то оно так, но только… Запой, что ли, у него бывает?
Высокий, худой сыщик с желтым лицом и реденькой бородкой, сам запойный пьяница, покровительственно улыбнулся:
- У них запоя не бывает-с.
- Сам знаю, что не бывает. Но только… Послушайте, - подошел пристав, - это вы участвовали в убийстве?.. - Он назвал почтительно очень важную и известную фамилию.
Но тот молчал и улыбался. И слегка покачивал одной волосатой ногой с кривыми, испорченными обувью пальцами.
- Вас спрашивают!..
- Да оставьте. Он не будет же отвечать. Подождем ротмистра и прокурора. Те заставят разговориться!
Пристав засмеялся, но на душе у него становилось почему-то все хуже и хуже. Когда лазили под кровать, разлили что-то, и теперь в непроветренной комнатке очень дурно пахло. "Мерзость какая! - подумал пристав, хотя в отношении чистоты был человек нетребовательный, и с отвращением взглянул на голую качающуюся ногу. - Еще ногой качает!" Обернулся: молодой, белобрысый, с совсем белыми ресницами городовой глядел на Любу и ухмылялся, держа ружье обеими руками, как ночной сторож в деревне палку.
- Эй, Любка! - крикнул пристав, - ты что же это, сучья дочь, сразу не донесла, кто у тебя?
- Да я же…
Пристав ловко дважды ударил ее по щеке, по одной, по другой.
- Вот тебе! Вот тебе! Я вам тут покажу!
У того поднялись брови и перестала качаться нога.
- Вам не нравится это, молодой человек? - Пристав все более и более презирал его. - Что же поделаешь! Вы эту харю целовали, а мы на этой харе…
И засмеялся, и улыбнулись конфузливо городовые. И что было всего удивительнее: засмеялась сама побитая Люба. Глядела приятно на старого пристава, точно радуясь его шутливости, его веселому характеру, и смеялась. На него, с тех пор, как пришла полиция, она ни разу не взглянула, предавая его наивно и откровенно; и он видел это, и молчал, и улыбался странной усмешкой, похожей на то, как если бы улыбнулся в лесу серый, вросший в землю заплесневший камень. А у дверей уже толпились полуодетые женщины: были среди них и те, что сидели вчера с ними. Но смотрели они равнодушно, с тупым любопытством, как будто в первый раз встречали его; и видно было, что из вчерашнего они ничего не запомнили. Скоро их прогнали.
Рассвело совсем, и в комнате стало еще отвратительнее и гаже. Показались два офицера, не выспавшиеся, с помятыми физиономиями, но уже одетые, чистые, и вошли в комнату.
- Нельзя, господа, ей-Богу, нельзя, - лениво говорил пристав и злобно смотрел на него.
Подходили, осматривали его с головы до голых ног с кривыми пальцами, оглядывали Любу и, не стесняясь, обменивались замечаниями.
- Однако хорош! - сказал молоденький офицерик, тот, что сзывал всех на котильон. У него, действительно, были прекрасные белые зубы, пушистые усы и нежные глаза с большими девичьими ресницами. На арестованного офицерик смотрел с брезгливой жалостью и морщился так, будто сейчас готов был заплакать. На левом мизинце у того была мозоль, и было почему-то отвратительно и страшно смотреть на этот желтоватый маленький бугорок. И ноги были грязноваты. - Как же это вы, сударь, ай-ай-ай! - качал головой офицер и мучительно морщился.
- Так-то-с, господин анархист. Не хуже нас грешных с девочками. Плоть-то и у вас, стало быть, немощна? - засмеялся другой, постарше.
- Зачем вы револьвер свой отдали? Вы бы могли хоть стрелять. Ну, я понимаю, ну, вы попали сюда, это может быть со всяким, но зачем же вы отдали револьвер? Ведь это нехорошо перед товарищами! - горячо говорил молоденький и объяснял старшему офицеру: - Знаете, Кнорре, у него был браунинг с тремя обоймами, представьте! Ах, как это нелепо.
И, улыбаясь насмешливо, с высоты своей новой, неведомой миру и страшной правды, глядел он на молоденького, взволнованного офицерика и равнодушно покачивал ногою. И то, что он был почти голый, и то, что у него волосатые, грязноватые ноги с испорченными кривыми пальцами - не стыдило его. И если бы таким же вывести его на самую людную площадь в городе и посадить перед глазами женщин, мужчин и детей, он также равнодушно покачивал бы волосатой ногой и улыбался насмешливо.
- Да разве они понимают, что такое товарищество! - сказал пристав, свирепо косясь на качающуюся ногу, и лениво убеждал офицеров: - Нельзя разговаривать, господа, ей-Богу, нельзя. Сами знаете, инструкции.
Но свободно входили новые офицеры, осматривали, переговаривались. Один, очевидно, знакомый, поздоровался с приставом за руку. И Люба уже кокетничала с офицерами.
- Представьте, браунинг, три обоймы, и он, дурак, сам его отдал, - рассказывал молоденький. - Не понимаю!
- Ты, Миша, никогда этого не поймешь.
- Да ведь не трусы же они!
- Ты, Миша, идеалист, у тебя еще молоко на губах не обсохло.
- Самсон и Далила! - сказал иронически невысокий, гнусавый офицер с маленьким полупровалившимся носиком и высоко зачесанными редкими усами.
- Не Далила, а просто она его удавила.
Засмеялись.
Пристав, улыбавшийся приятно и потиравший книзу свой красноватый, отвислый нос, вдруг подошел к нему, стал так, чтобы загородить его от офицеров своим туловищем в широком свисавшем сюртуке, - и заговорил сдушенным шепотом, бешено ворочая глазами:
- Стыдно-с!.. Штаны бы надели-с!.. Офицеры-с!.. Стыдно-с… Герой тоже… С девкою связался, со стервой… Что товарищи твои скажут, а?.. У-х, ска-а-тина…
Напряженно вытянув голую шею, слушала его Люба. И так стояли они друг возле друга - три правды, три разные правды жизни: старый взяточник и пьяница, жаждавший героев, распутная женщина, в душу которой были уже заброшены семена подвига и самоотречения, - и он. После слов пристава он несколько побледнел и даже как будто хотел что-то сказать, но вместо того улыбнулся и вновь спокойно закачал волосатой ногой.
Разошлись понемногу офицеры, городовые привыкли к обстановке, к двум полуголым людям, и стояли сонно, с тем отсутствием видимой мысли, какая делает похожими лица всех сторожей. И, положив руки на стол, задумался пристав глубоко и печально о том, что заснуть сегодня уже не придется, что надо идти в участок и принимать дела. И еще о чем-то, еще более печальном и скучном.
- Можно мне одеться? - спросила Люба.
- Нет.
- Мне холодно.
- Ничего, посидишь и так.
Пристав не глядел на нее. И, перегнувшись, вытянув тонкую шею, она что-то шепнула тому, нежно, одними губами. Он поднял вопросительно брови, и она повторила:
- Миленький! Миленький мой!..
Он кивнул головою и улыбнулся ласково. И то, что он улыбнулся ей ласково и, значит, ничего не забыл; и то, что он, такой гордый и хороший, был раздет и всеми презираем, и его грязные ноги - вдруг наполнили ее чувством нестерпимой любви и бешеного, слепого гнева. Взвизгнув, она бросилась на колени, на мокрый пол, и схватила руками холодные волосатые ноги.
- Оденься, миленький! - крикнула она исступленно. - Оденься!
- Любка, оставь! - оттаскивал ее пристав. - Не стоит он этого!
Девушка вскочила на ноги.
- Молчи, старый подлец! Он лучше вас всех!
- Он скотина!
- Это ты скотина!
- Что? - вдруг рассвирепел пристав. - Эй, Федосеенко, возьми ее. Да ружье-то поставь, болван!
- Миленький! да зачем же ты револьвер отдал, - вопила девушка, отбиваясь от городового. - Да зачем же ты бомбу не принес… Мы бы их… мы бы их… всех…
- Рот ей зажми!
Задыхаясь, уже молча, боролась отчаянно женщина и старалась укусить хватавшие ее жесткие пальцы. И растерянно, не зная, как бороться с женщинами, хватая ее то за волосы, то за обнажившуюся грудь, валил ее на пол белобрысый городовой и отчаянно сопел. А в коридоре уже слышались многочисленные громкие, развязные голоса и звенели шпоры жандарма. И что-то говорил сладкий, задушевный, поющий баритон, точно приближался это оперный певец, точно теперь только начиналась серьезная, настоящая опера.
Пристав оправил сюртук.