Наступила рождественская ночь. Людская злоба у колыбели Христа не утихала. Бунты и забастовки продолжались и давили народ, как страшный кошмар, порождая тысячи несчастий и горя. Прикрываясь маской любви к пролетариату, преследуя свои кровожадные, хищные цели, народолюбцы душили этот пролетариат и народ на глазах у растерявшегося правительства.
В истопленной комнате Анны Ивановны по-прежнему горела лампа под темным абажуром. По-прежнему неутешная мать стояла на коленях у кровати малютки сына, жизнь которого, как пламя лампады, тихо, тихо догорала. Бедная мать, застывшая от отчаяния, заглядывалась на личико своего крошки.
Вот она видит, что Бобик шевельнулся, раскрыл широко свои потухающие глазки и прошептал:
– Мама, мама, посмотри, какие игрушки папа мне привез. Вот и мальчики идут… Много мальчиков. Я с ними сейчас играть буду. Как нам будет весело! А там и тебя и папу возьму к себе играть…
Это были последние слова Бобика. Потом он взглянул на мать, улыбнулся ей, как улыбался прежде, когда засыпал, и… все было кончено.
Крошка был уже далеко от грешной земли. Далеко, далеко и вместе с ангелами, малютками пел перед Младенцем Христом: "Слава в вышних Богу и на земле мир…"
Просил он мира той земле, на которой родился, так недолго жил и сделался жертвой людской злобы и, наконец, на которой оставил своих милых страдающих папу и маму.
Е.И. Власова
Часы
Я решил поехать на Рождество в имение моей бабушки Марии Афанасьевны, в глухую русскую деревню.
Мне хотелось в тишине одуматься и отдохнуть.
Газеты, заседания, союзы, прения различных партий, всякого рода петиции и резолюции утомили меня до крайности. Не успеешь освоиться с одним событием, с одной переменой, как надвигается другая, – и часто хотелось крикнуть: "Время, остановись! Помедли мгновение, дай разобраться!"
Не меня одного утомляла эта лихорадочная скачка. Многие шли в театры смотреть пустейшие фарсы и хоть там посмеяться от души несколько часов. А мне… мне в фарс не хотелось… Мне хотелось в деревню, в глушь, ближе к природе и к людям с чистой крестьянской душой.
Я приехал на станцию, где было имение моей бабушки, как раз в канун Рождества утром.
Надо было сделать сорок верст на лошадях. Славно показалось мне ехать гуськом в маленьких саночках среди белых снегов! Так чисто, тихо, хорошо…
Тут не было ни дыма фабрик, ни крикливых ораторов, старающихся перекричать друг друга в потоках вызывающих слов. Не было отвратительного чувства, что за каждым твоим шагом кто-то следит, не дрожали в воздухе выстрелы людей одной веры и одной крови, избивающих друг друга…
Все было тихо, мирно, спокойно. И я наслаждался этой тишиной.
Я дал себе слово не заводить с кучером никаких разговоров и выдержал тридцать девять верст в полном молчании.
Но на сороковой версте, когда мы подъезжали в деревню прежних крепостных крестьян моих предков и впереди уже белились башни нашего старинного дома, – я не выдержал.
– А что у нас в деревне, все спокойно? – обратился я к ямщику.
– Спокойно.
– Крестьяне не бунтуют?
– Чего им бунтовать? Старая барыня словно мать родная для них, обо всем заботится. Глядите, какие у них дома, сады… В прошлом году урожай был плох, семян не хватило – она свой хлеб раздала, и просить не пришлось… Им здесь житье!
Я смотрел на опрятные, разукрашенные резьбой дома, вытянувшиеся в струнку, словно напоказ. Впечатление было хорошее.
Бабушка меня встретила с громкими криками радости. Она до последней минуты сомневалась, что я решусь покинуть столицу и приеду на праздники в деревню.
Высокая, статная старуха с вьющимися седыми волосами и добрым ясным взглядом, она еще больше, чем прежде, поразила меня теперь после долгой разлуки своим прекрасным, величавым спокойствием.
После первых приветствий разговор перешел на текущие события.
– Что, скверно у вас? – спросила старушка.
– Скверно. И веры мало в хорошее будущее. Слова, слова и слова…
– Тяжело. – Она покачала головой.
– А вот вы, бабушка, кажется, мало говорите, но зато много делаете… Крестьяне у вас благоденствуют, и имение, по-видимому, процветает.
– А ты что же думаешь, – только вы, молодежь, с вашими криками добра людям хотите?.. У кого сердце есть, голубчик, оно до старости не умрет… А кричать про себя, конечно, не стану. Делаю, что считаю нужным. Крестьяне меня, кажется, любят, довольны всем. Впрочем, Бог их знает… Я и не для благодарностей делаю… Теперь вот земли им дала, лесу уделила на постройки, а гнилье да сухостои они всегда у нас собирают на топку… Хватит всего и им, и нам…
– А ваше хозяйство как идет?
– Идет, ничего себе… Лошадки меня радуют! У меня теперь конский завод… Вот познакомишься с моими красавцами. Я целый день на ногах: то с детьми в школе, то дома больных крестьян принимаю, то на лошадей пойду полюбоваться.
И она повела меня показывать все: школу, маленькую амбулаторию, повела любоваться на красивых молодых лошадей.
А я любовался на нее, на ее спокойствие, на ту доброту, с которой она смотрела на всех.
Вечером местный священник на дому попросту отслужил всенощную. И так же попросту, но горячо и искренно молилась бабушка и окружающие ее дворовые.
"Одна семья…" – мелькнуло у меня в голове.
Кухарка пришла под конец службы, вся раскрасневшаяся.
– Опоздала? – шепнула ей старушка.
– Не справилась! – стыдливо заметила кухарка.
– Ах, Марфуша! – бабушка укоризненно покачала головой. – Говорила я тебе взять помощницу. Не слушаешь ты меня…
Как все это было странно и хорошо после Петербурга, где прислуга собиралась на митинги, грозно вырабатывая целый устав необыкновенных требований, и где "господа", вперед обозленные этими требованиями, готовы были "теперь уже ничего не спускать…". Там были две вражеские партии, решившие начать войну, а здесь одна семья.
Когда служба кончилась и я вошел в столовую, там пар стоял от только что принесенных румяных пирогов и булок. Ими завалены были все столы.
– Боже, какое количество! Куда это?.. – удивился я.
– Еще мало… в кухне половина осталась. Ведь завтра все меня поздравлять придут, вся деревня… Каждому надо дать… Так уж заведено.
Бабушка жила в маленьком деревянном флигеле. Большой барский дом стоял пустым.
– Неуютно там так… – объяснила мне старушка. – И страшно… Он пожилой… Одни часы страху нагонят!
– Какие часы?..
– А там есть часы, старинные… высокие… Они давно уже не ходят, но предание гласит, что они бьют перед большим несчастьем. Я как взгляну на них, так и подумаю: "Только бы не стали бить!.." В наш род они достались еще при Екатерине. А раньше принадлежали соседке помещице, и тогда уже, говорят, перед каждой бедой били. Помещица эта была известна своим зверским обращением с людьми… Только тем и жила, что придумывала пытки для своих крепостных. Повару выливали горячий суп на голову за промах, и после третьего раза он умер от обжогов. На девушку кружевницу надели колодку за то, что она нечаянно перепутала узор. Бедняжка пожаловалась, что ей очень тяжело. Тогда ее драли розгами до крови и на живое мясо лили уксус, чтобы разъедало, потом прилепили тряпки на раны, и когда раны подсохли, содрали тряпки с образовавшейся тонкой кожей… Одна молодуха из дворовых вышла ребенка покормить без позволения, так ее за это раздели донага и с младенцем выгнали на мороз, где стали обливать водой, пока она не обратилась в ледяную статую с малюткой на руках. Ужасно! Вот после этого дворовые и крестьяне возмутились и убили помещицу. Пришли ночью с топорами и рогатинами… И говорят, что помещица проснулась оттого, что часы в ее комнате, все время стоявшие, вдруг стали бить. Она вскочила, а тут двери раскрылись, и крестьяне бросились на нее.
– Как эти часы попали к нам?
– Разгром был тогда всего имения, грабеж… Наши предки купили эти случайно уцелевшие часы.
– А у нас они не били? Лицо бабушки как-то вытянулось.
– Били, – прошептала она.
– Когда же?
– Они били в тот день, когда убили твоего отца на войне.
Она смахнула слезу. Мой отец был ее единственным сыном, и до сих пор она не могла примириться с его утратой. Он был убит в турецкую войну. Лошадь занесла его в лагерь башибузуков, и его изрубили на куски на глазах у всех.
– Кто же слышал тогда бой? – удивился я.
– Сторож обходил дом и слышал.
– Но ему почудилось?
– Отчего же именно в этот день?
– Бабушка, позволь мне пойти туда ночевать, – попросил я. – В эту самую комнату, где часы.
– Что ты!?
– Право, я не боюсь.
И я так к ней пристал, что в конце концов она согласилась. Мы еще побеседовали. Она распустила свои волнистые седые волосы на ночь, и я полюбовался на ее старческую красоту.
Как редко и как красиво, когда до старости сохраняются такие чудные волосы!
– Провожать тебя туда в дом я не пойду, – заявила бабушка. – Катя-горничная тебя проводит.
Мы отправились.
Часы стояли в большой старинной спальне. Я с любопытством взглянул на них. Высокие и строгие в своем футляре из красного дерева, они словно спали.
– А я вам лампадку все-таки зажгла! – заявила хорошенькая Катя, лукаво улыбаясь, и кивнула на киот в углу.