Старый рейнвейн произвел свое действие. Мы начали болтать без умолку, вспоминая старое, прикрашивая настоящее. Старик ничего не пил. Он слушал нашу беззастенчивую болтовню, больше молчал и только для приличия вставлял иногда свое слово, весьма, впрочем, меткое, умное и, во всяком случае, мы, видимо, его не стесняли, он был доволен нашим посещением, как бы любовался нашею беззаботною молодостью. Как ни молчалив он был, однако успел нам передать, как он участвовал в отечественную войну, жил два года в Париже, как вернулся затем в Петербург, где женился, был в самом лучшем тогдашнем обществе. О жене он ничего не говорил, и когда кто-то из нас спросил о ней, он глубоко вздохнул, опустил голову, на карих резких глазах его навернулись слезы, и он едва проговорил: "Ее уже нет, давно нет".
Подали лампу, к вечеру поднялся ветер и начал завывать с особою силою. Заледенелые сучья бились об окна и стены, производя резкий неприятный шум, смешиваясь с раздающимся по лесу треском и свистом расходившейся вьюги. Подогретые старым вином, мы и не заметили, что засиделись у старика и не подумали, что в такую вьюгу выехать ночью было бы сумасшествием.
– Вам ехать нельзя в такую погоду, – проговорил полковник, посматривая в окошко. – Оставайтесь ночевать, хотя предупреждаю: я не могу вам предоставить даже самых необходимых удобств для ночлега. Вы знаете, я одинок, хозяйства у меня нет.
Мы поблагодарили его за радушие, свидетельствуя о нашей полной невзыскательности.
– Вы постарше, – обратился он к брату, – расположитесь здесь, в библиотеке, а вы ляжете в гостиной, у вас кровь помоложе, вам легче перенести свежий воздух нетопленой комнаты, – сказал он мне.
– О! относительно меня не беспокойтесь, – возразил я весело, – я могу заснуть хоть на дворе, разумеется закутавшись в шубу.
– Тогда покойной ночи, милые гости, – сказал он, дружески протягивая нам руки. – Вам подадут утром чай, завтрак, а меня вы извините, завтра такой день, в который я никому не показываюсь. Завтра, двадцать седьмого декабря, день рождения моей покойной жены… Ей было бы теперь ровно шестьдесят лет, – проговорил он тихо, как бы про себя.
Встав с кресла, он направился было к себе через боковую дверь в кабинет, но потом остановился в дверях, немного подумал и, обращаясь ко мне, как бы вскользь, заметил:
– Вы не пугайтесь, молодой человек, если я через вашу комнату буду проходить ночью.
– Сделайте одолжение, полковник, я сплю очень крепко, – ответил я беззаботно.
Старуха принесла нам постели. Предназначенная мне спальня была через три комнаты от библиотеки и отделялась, кроме залы, еще какой-то большою темною холодною комнатой. Постель мне приготовили на старинной кушетке, в углу бывшей гостиной, имевшей три окна, выходящих в сад. В комнате был страшный холод, и кроме того, все отзывалось в ней не жильем, вся обстановка, мебель, довольно, впрочем, роскошные, даже воздух как бы окаменели от многолетнего отсутствия здесь жилья. А ветер все гудел и гудел с неимоверною силою, издавая пронзительные звуки. Обледенелые затейливыми узорами окна как бы закрывали черную мглу сада, из которой выглядывали чудовищные образы от обсыпанных снегом сучьев, и в этом шуме и треске, производимом вьюгою, казалось, сто тысяч ведьм пляшут свою адскую пляску.
Я остался один, и мне стало страшно. Голова под давлением крепкого рейнвейна кружилась, представлялись какие-то странные образы, старик полковник являлся то каким-то злым чародеем, то благодетельным финном. Пыль и грязь, затем золотые кубки и фарфоровые вазы, этот допотопный мундир с узкими фалдами, эти карие пронзительные глаза – все перепуталось в голове, на все наложен был покров какой-то таинственности, даже страшного.
"И зачем он будет проходить через мою комнату ночью?.." – я спрашивал себя, ложась в постель и окутываясь шубою от весьма чувствительного холода. "Как это все странно, дико", – решил я, глаза начали смыкаться, меня одолевал сон…
Не могу решить, много ли, мало ли я спал, наконец, был ли то сон или действительность, но только вот что случилось.
Открываю глаза и вижу в глубине комнаты старика полковника в старой военной шинели с свечою в руках; он на цыпочках прошел в гостиную, затем раздавались его тихие шаги в пустой соседней комнате, потом отчетливо слышу, как он начал отпирать какой-то тяжелый замок. Холодный пот выступил у меня на лбу, я весь дрожал от холода и страха…
Прошло полчаса. Вдруг слышу скорые шаги, кто-то приближается ко мне… Открываю опять глаза – передо мною старик полковник! Прежде казавшиеся мне резкими его карие глаза теперь были добрые, грустные, подернутые слезою.
– Я вас побеспокоил. Извините меня. Прошу вас, умоляю, встаньте на минутку, на несколько секунд, – начал просить он меня умоляющим голосом.
– С удовольствием, – ответил я, растерявшись, – но только чем могу быть вам полезен?
– Не спрашивайте, увидите.
Бессознательно надел я сапоги, накинул шубу.
– Пойдемте, – пригласил меня полковник.
Он шел впереди. Мы прошли галерею. В одном месте наметало через разбитое окно целый сугроб снегу. Ветер гудел немилосердно, из сада доносились ужасные раздражающие звуки. В конце галереи старик открыл одностворчатую низкую железную дверь, и мы вошли в небольшую комнату, обтянутую черным сукном, с обстановкою спальни, освещенною канделяброю, стоявшею около зеркала. Не знаю почему, но мне эта комната показалась похожею на кабинет моей петербургской квартиры, хотя более чем странная ее обстановка должна была бы убивать какое бы то ни было кажущееся сходство. Всего более удивительного было в обстановке – это стоявшая посредине комнаты двуспальная кровать с постелями, как будто только что приготовленными для брачного ложа. На стене перед кроватью висел портрет во весь рост красивой женщины в белом шелковом платье с розаном на груди.
Я ничего не понимал. Старик посадил меня на одно из кресел, стоявших около стены, против портрета, сам сел рядом со мною.
– Анет, подойди сюда, – проговорил наконец старик жалобным голосом.
Женщина в белом платье как бы выделилась из портрета и тихими, едва слышными шагами подошла и стала перед нами. Ее чудные голубые глаза смотрели на нас с такою грустью, ее черты выражали такие страдания и такое безучастное горе, что невольно навертывались слезы.
– Ты прощаешь меня, Анет? – спросил старик дрожащим от волнения голосом.
Женщина наклонила головою в знак согласия.
– Ты его не любишь более, ты зовешь меня к себе? Да? – снова спросил старик, едва сдерживая рыдания.
Женщина покачала сперва головою, протянула затем к старику руки, как бы маня его к себе, потом так же тихо отошла от нас и спряталась за портрет.
Старик долго сидел, опустив голову. Его, видимо, томило страшное воспоминание, давил тяжелый грех.
– Вы видели ее? – наконец спросил он меня, встав передо мною. – Это моя жена. Сорок лет тому назад, вот на этой самой постели, я ее убил. Да, убил! Убил как неверную жену, но я ее любил, люблю теперь и буду любить там. Вы слышали, она меня простила, вы видели, она меня зовет к себе, а не его! – его она больше не любит, не любит, – и он захохотал слабым старческим, но злым хохотом… – Я скоро умру… Со мною уйдет в могилу и мой грех, и мое испытание. Но я с людьми не рассчитался… Там, в Петербурге, в бывшем моем доме, есть такая же комната, как эта, в нижнем этаже. Вы видите, где висит портрет жены, на том же месте есть ниша, и в этой нише замурована моя тайна. Я доверяю вам открыть ее перед людьми, и пусть они осудят меня – это будет искуплением моего греха; пусть оправдают – это будет утешением в моей загробной жизни…
Я проснулся с тяжелою головою. Легкий лихорадочный трепет прошел по всему телу, когда вспомнил я про ночные грезы, про ужасную исповедь старика. Но вслед за бушевавшею бурею наступил ясный морозный день. Красные солнечные лучи уже ложились светлыми полосами по комнате, пробиваясь через засыпанные снегом окна. Было уже поздно.
– Вставай же, мой друг, пора ехать, мы и так засиделись в этой берлоге, – начал будить меня брат, войдя в комнату.
Я наскоро оделся. Напились чаю, позавтракали и, попросив старуху передать от нас благодарность хозяину, через час мы уже выехали из этого поистине страшного обиталища.
– Правда, чудак? – спросил меня дорогою брат.
– Да, в нем много непонятного, таинственного, – ответил я нехотя, вспоминая ночные грезы.
Через неделю я возвратился в Петербург. Потом ездил в Восточную Россию. За хлопотами, среди житейской суматохи, признаюсь, совсем забыл и про старика полковника, и про все виденные мною грезы…
Как помнят, вероятно, читатели, в прошлом году двадцать седьмого декабря был роскошный маскарад в дворянском собрании. Петербуржцу нельзя было не быть в этом маскараде. Ослепительное освещение обдавало ярким светом тысячную массу разнообразного общества, два хора музыки издавали веселые гармонические звуки, толпа колыхалась весельем и оживлением. Я один ходил между волнами смеющегося и радующегося общества скучный, недовольный, точно рассеянный. Вдруг вижу перед собою маску в белом шелковом платье с розаном на груди. Она остановила на мне свои голубые, полные грусти глаза, потом взяла меня под руку, и холодная дрожь пробежала по всему моему телу.
– Я давно тебя искала; ты мне нужен, – проговорила маска бесстрастным, ровным, но тихим голосом.
– Приказывай, – ответил я рассеянно.
– Через два часа тебя будут просить об одном небольшом деле – исполни его ради всего, что для тебя есть святого, – проговорила вдруг маска умоляющим голосом.
– Через час я буду дома, вероятно, в постели…
– Это все равно, – перебила она, – но умоляю тебя, исполни то, об чем тебя будут просить. Даешь ли мне слово?