* * *
Евстафий Игнатьич предложил старику зайти в погребок и выпить пива - там и сговориться.
- Влюблён, влюблён в вашу дочку был, - говорил он после третьего стакана. - Я тогда ещё суфлёром был. Всех она своим вниманием дарила, о всех помнила. Бывало всё жалованье раздаст. У меня до сих пор её подарочек - портсигар серебряный - после своего бенефиса она подарила. Доброты была несказанной.
Курепин отлично знал, что его Надя была несказанной доброты, и ему решительно не надо было этого напоминать и рассказывать. Но приходилось из вежливости слушать.
- А уж талант-то был, талант! Ей, - кабы в Петербург или Москву вовремя она попала - уж какая бы её судьба была!.. Скажите - ну, а как же несчастье это с нею произошло?
Он не любил вспоминать про "несчастье". Ну что вспоминать? Охота переживать старое горе, старые затянутые раны ворошить. Но тут неловко было отказать.
- Да как произошло? Подошла на репетиции слишком близко к рампе, платье лёгкое - вспыхнуло; бросилась бежать - насилу поймали. Закидали её коврами, потушили, - да поздно уж было - грудь обгорела, и бока тоже. Через трое суток умерла.
- Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! - покачал головою режиссёр.
- И как она умирала, - ах как она умирала, кабы вы знали! Пела она. Понимаете: обожжённая-то вся, - в пузырях и в ранах! Лежит под голубым своим пологом и тонко-тонко. словно ребёнок, выводит нотки. Вот Офелию бы так играть. - А потом с девочкой, с дочкой прощалась. - "Ухожу, - говорит, - от тебя; свидимся ли - не знаю, да теперь-то мы расстаёмся…" Ну, и ушла. Ушла совсем. Всё была, всё была с нами - и смеялась, и веселилась, и вдруг нет.
Старик широко раскрыл свои вечно прищуренные глаза.
- И куда она, и где она - никому неведомо. Положим, её зарыли в землю, это все видели. Но разве это та была? Это было уж совсем другое, - это остаток того живого, а не живое. И вот теперь, до сих пор я с этим так и не примирился, так и не понял…
- А как она "Василису" играла! Боже мой как играла, - вдруг почему-то сообразил режиссёр.
- Вот Лизута, внучка моя теперь - портрет её живой, - продолжал Курепин. - Божество! Красота! Ею дышу, живу для неё. Чего бы мне, старому псу, на сцену-то поступать? Чтобы ей тепло было. Всё прожили, что прожить было можно. Ну и работать буду и работать.
- Вы в деньгах не нуждаетесь ли? - осторожно предложил Евстафий Игнатьевич.
- Натурально, - как же иначе и быть-то может, чтобы я не нуждался… Ни гроша в кармане.
Режиссёр порылся в портмоне и вытащил сложенную в восемь раз трёхрублёвую бумажку.
- У меня больше с собой нет. Вот пожалуйста.
В лицо Курепина кинулась краска; но это не было ни негодование, ни стыд, - это была неожиданность. У него даже в горле спазм сделался.
- Да, да, - заговорил он, для чего-то развернув её, словно хотел удостовериться - точно ли это деньги. - Ведь вы, ведь вы знаете, что вы сделали этим… ведь внученька… внученька сегодня горячего супца поест. Ведь она две недели ничего такого…
И старик уже не слушал Евстафия Игнатьевича. Он уже не мог сидеть на месте: он вертелся и оглядывался по сторонам.
- Горяченького, горяченького, - твердил он, и его бескровные губы улыбались такою блаженною улыбкой…
- Так насчёт условий сговориться бы? - начал было Евстафий Игнатьевич.
- Условий? Что хотите, то и положите. По совести; по сердцу. Ну какие условия? Увидите - чего достоин - то и положите. Не обидите несчастных, а? Ведь грех обижать…
* * *
Курепин поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж серенького покосившегося дома. Он нёс под мышкой несколько свёрточков; из карманов рыжего пальто тоже глядели какие-то бумажки.
- Ну, как дела? - встретила его хозяйка возившаяся у печки. Иначе как через хозяйскую кухню ему нельзя было попасть к себе.
- Хорошо, хорошо, клюёт, Матрёна Васильевна!
- Ой ли? Значит и за квартиру скоро?
- Скоро, скоро! На службу поступаю.
Он радостно отворил дверь в свою голубенькую комнатку. И как всё там ясно и весело было! И кривые стулья, и диван подпёртый поленом и занавесочка у Лизиной кроватки: всё это смеялось, ликовало, А сама Лиза сидела на полу и ковыряла иголкой какую-то тряпочку. Она весело посмотрела на него.
- Ну, деда, что? - крикнула она.
- Закутим, деточка, закутим с тобою. Смотри-ка, что я принёс.
Девочка бросила и тряпку, и иголку, и так быстро вскочила на ноженьки, что, потеряв равновесие, чуть не шлёпнулась па пол.
- Яичек, деда?
- И яичек, и говядинки и хлеба. Таких котлеток сделаем, что и царь таких не кушает.
Он положил свёрток на стол, и как был, в пальто, подхватил с пола внучку.
- Красавица ты моя, прелесть моя, божество ты моё! Покушаешь ты сегодня в волю, милушка. Давно ты не кушала, как надо…
- Я хочу, деда, кушать, очень хочу…
- Знаю, знаю, внученька. Виноват я перед тобою, старый, виноват. Не умею работать, - не научен ничему такому. И рад бы вот всё для тебя сделать, - вот, коли хочешь, сердце готов вынуть, отдать тебе, только бы тебе хорошо было.
- Так котлетки будут, деда?..
- Будут, да ещё с картофелем. А картофель-то крупный такой, да рассыпчатый, да вкусный.
- Что же у тебя денежки есть?
- Денежки, голубчик мой, денежки. Служить буду, хорошо буду, усердно служить, - и всё для внученьки, для милой, для красавицы моей. Насколько сил будет - настолько буду стараться. И получим мы денежек много-много, и закутим мы с тобой, ой как закутим! Каждый день у нас супец будет: горячий, наварный, вкусный.
Девочка недоверчиво на него посмотрела.
- Каждый день? - усомнилась она.
- Каждый день. И платьице я сошью тебе новое, да не одно, а целых пять платьев - и ситцевых, и шерстяных, и всяких.
- Ты вот такое сделай, как у мамы, вот такое.
Она показывала пальчиком на портрет, что висел на стене - и так не шёл ко всему остальному убранству. В дорогой резной чёрной раме рисовалась прелестная головка. Губки улыбались такой светлой, сияющей улыбкой. В глазках было столько блеска, доброты, ласки. Платье на ней было открытое кружевное, с большим букетом цветов на плече. И до чего она была похожа на дочь!
- Деда, такое, такое платье, - лепетала внучка, проводя ладонью по стеклу. - Пожалуйста, чтобы было совсем этакое же.
- И такое сделаем, - согласился дед. - Эх, Лизуточка, хоть бы немножко, хоть вот капельку, самую каплюшечку улыбнулось бы нам счастье. Многим оно даётся, - а нас-то вот с тобой и обошло…
- Разве мы такие гадкие, деда?..
- Ты-то хорошая, вот я, должно быть, гадкий.
- Нет, деда, ты хороший, ты чудесный, лучше тебя никого нет.
Девочка обвила его шею своею пухленькой ручонкой.
- Ну, о чём же ты плачешь, деда не надо плакать, не смей! Если будешь плакать, и я заплачу.
Он спустил внучку с рук, и смахнул наскоро слёзы
- И не плачу я, совсем не плачу, - весело заговорил он, - и не о чем мне плакать, когда у нас есть картофель и яйца, и всё, что угодно. Ведь повар-то я всамомделишный. Смотри-ка, как я тебе всё приготовлю, - пальчики оближешь…
Он сбросил пальто и быстро стал перебирать пакетики.
- А что тут есть! - лукаво заговорил он, развёртывая пакетик, на котором была бумага потоньше, - только это надо после котлеток.
- А что, что там?
- Там? Одним глазком только позволю взглянуть, - одним глазком только.
- Ну!
Она защурила один глаз и от этого бровь так смешно у неё наморщилась.
- Мармелад! - крикнула она, и захлопала в ладоши. - Деда, одну теперь, - всего только одну мармеладинку.
- А потом котлетку будешь кушать?
- Буду.
- Ну, так вот тебе две. А что за это надо сделать?
- Деда! Милый!
И девочка, подпрыгнув, повисла на шее старого деда.