Эта девушка, отвергнутая им когда-то ради иной женщины, и этот школьный друг и товарищ, позабытый им в том водовороте, куда швырнула его рука чуждых заговорщиков, и этот доктор, нравственно поддержавший его в одну из скверных минут жизни - все они здесь теперь налицо, и все как были, так и остались, простыми, прямыми и честными людьми, которые имеют нравственное право, с чистой совестью, открыто глядеть в глаза всему миру… И он знал, он чувствовал, что каждый из этих трех людей любит его по-своему, горячо и бескорыстно, даже и она, эта Таня, любить не перестала, хотя ее любовь и не дала ей ничего, кроме горя, не оставила ее душе никакого просвета, никакой надежды и в конце концов привела в общину сестер милосердия… Он знал еще и то, что эти люди смотрят на него, как на честного человека, верят в него, убеждены в нем и с негодованием отвергли бы малейшую тень сомнения, если бы такая могла быть брошена на него кем-либо, а между тем… он должен скрывать свой прошлый грех и заблуждение, таить от них ту сторону своей внутренней жизни, которая самому была столь невыносимо тягостна, и тягостна именно тем, что надо было одному безраздельно нести ее до времени в глубине души своей, не смея облегчить себя откровенным и полным признанием.
XVII. Честный шаг
С таким внимательным и сведущим врачом, как Холодец, и с такой заботливой сиделкой, как Татьяна, лечение Хвалынцева шло очень успешно. Чрез два месяца рана затянулась, только правой рукой не мог он еще владеть свободно. Почти ежедневно, в послеобеденное время, навещал его Устинов и просиживал с ним часа по два, по три, развлекая его то чтением, то разговором, главной темой которого, конечно, были жгучие текущие события. Татьяна, с тех пор, как страдания Хвалынцева значительно уменьшились, стала уже реже показываться в его комнате: ее обязанности призывали ее к другим страдальцам, которые теперь более Константина нуждались в ее заботливом уходе и попечениях. Ни слова о прошлом за все это время не было сказано между Хвалынцевым и ею. Она являлась к нему только сестрой милосердия и другом, но не более, и не подала ни малейшего повода завести речь о прошлом. Заводить же самому такую речь - Хвалынцев не считал возможным. Слишком многое удерживало его от этого шага, и прежде всего сознание своей глубокой виновности пред отвергнутой им девушкой. Да и какое же будущее мог бы он предложить ей, если и сам-то не был еще уверен в своем собственном будущем? Он мог с каждым днем ожидать, что участие его в заговоре раскроется помимо его воли и что за это участие, быть может, придется вскоре понести искупительную кару. Он не боялся, а напротив, желал этой кары, и какова бы ни была предстоящая ему судьба, ожидал ее с покорным спокойствием. Тут он один виноват и один понесет за себя расплату. Но после всего, что было, обрекать эту девушку еще на новые страдания, на новую тревожную неизвестность Хвалынцев считал невозможным: против этого восставала вся лучшая, вся человеческая и честная сторона его натуры.
Однажды заметил он, что Устинов пришел к нему в каком-то грустном настроении духа. После нескольких оборотов разговора, который на сей раз, вопреки обыкновению, не совсем-то клеился между ними, Хвалынцев спросил его что это значит?
- Прегрустное письмо получил, - сообщил Устинов. - Помнишь ты Шишкина?
- Шишкина? - переспросил Константин, не совсем-то ясно отдавая себе отчет, кто бы мог быть этот Шишкин, и почему эта фамилия кажется ему несколько знакомою.
- Ну, да; гимназиста Шишкина, в Славнобубенске, - продолжал пояснять Устинов. - Того самого, что на литературном вечере, который устраивал покойник Лубянский, дернул вдруг публично "Орла" - история, из-за которой у меня чуть не состоялась дуэль с Подвилянским, из-за которой меня шпионом ославили, - ну, неужели не помнишь?
- А-а!.. Как же, как же!.. - подхватил Хвалынцев, - теперь вспоминаю! Гимназист Шишкин, который умел отлично декламировать стихи и был, кажись, выгнан за это из гимназии, затем исчез куда-то… Помню и "Орла", и Шишкина, и всю эту глупую историю…
- Благодаря которой, однако, - заметил Устинов, - я должен был уехать из Славнобубенска и теперь наконец очутился в Северо-Западном крае.
- Ну, так что же этот Шишкин? - спросил Хвалынцев.
- Да вот, представь себе, какая история вдруг оказывается! - Совершенно неожиданно получаю я сегодня от него из петербургской пересылочной тюрьмы письмо, которое он пишет накануне своего отправления в Сибирь на каторгу.
- На каторгу?.. За что?.. Неужели за "Орла" на каторгу?
- Нет, почище чем за "Орла", - за распространение в Жигулевских горах "золотых грамат", вместе с каким-то Василием Свиткой…
- Свиткой?! - воскликнул Хвалынцев, невольно побледнев при последнем слове.
- А что? Тебе разве знакомо это имя? - спросил Устинов, от которого не укрылись ни странный тон невольно вырвавшегося восклицания, ни эта внезапная бледность, ни взгляд, исполненный смущения и тревоги.
- К несчастию, слишком хорошо знакомо, - помолчав и как бы собравшись с мыслями, тихо проговорил Хвалынцев.
- Какими судьбами? - поднял на него удивленный взор маленький математик, еще более придя в недоумение от последних слов своего приятеля.
- Об этом после… Потом расскажу как-нибудь, - уклонился Хвалынцев. - Так что же Шишкин-то… Говори, пожалуйста… Это любопытно, - в некотором замешательстве старался он навести разговор на прерванную тему
- Да что Шишкин… Подцепил его в крутую минуту этот самый Свитка. - А что за Свитка? Про то и сам он никогда не знал да и о сю пору не знает!.. Зачали они вместе пропагандировать в лето 61-го года на Волге, пока не нарвались в одной какой-то деревне на здравый мужичий смысл; мужики их заприметили, заподозрили, хотели было руки назад скрутить да в становую квартиру, однако же не удалось на тот раз: выручил кистень да револьвер, чуть убийства не вышло… Скрылись приятели в Самарскую губернию, а оттуда в Питер пробрались, но только после студентской истории Шишкина на родину выслали, в Славнобубенск, а там он прекрасно было устроился, получил место в пароходной компании, занялся делом, средствами поправился и мать свою, старуху, приютил у себя, - ну, словом, совсем отрезвился малый и зажил себе порядочным и честным человеком, как вдруг - нужно же случиться такому обстоятельству! - ехал он прошлой осенью на пароходе, и случись тут же на палубе несколько жигулевских мужиков из той самой деревни, где он со Свиткой в пропаганде подвизался. Признали сразу! И в лицо, и по складу признали, да на первой же пристани и заявили по начальству, что промеж ними "смутитель" едет. Того, разумеется, сейчас же сцапали, пошло особое формальное следствие, чуть не целая деревня была вызвана в качестве свидетелей-очевидцев, и каждый на следствии почти сразу признает в лицо: даже того мальчонку что перевозил его со Свиткой на Самарский берег, и того откопали, - ну, словом, улик собралось достаточно, да наконец, и сам повинился, признался во всем что было… Отправили в Петербург, судили, и вот тебе финал всей этой истории, - каторга!
- Это ужасно! - как бы про себя проговорил Хвалынцев, медленно проводя по лбу рукой.
- Да, мой друг, и ужасно потому, что случилось уже в то время, когда человек совсем отрезвел, когда из него и для общества могло бы выработаться что-нибудь путное и полезное… Каково в таком-то вот положении идти на каторгу, если даже самому себе не остается призрачного утешения, что я-де политический мученик, страдалец за убеждения!.. А тут еще беспомощная и больная старуха-мать на произвол судьбы остается!..
"Да, платиться, когда отрезвел и когда не остается самому себе даже призрачных утешений - грустно", подумалось Константину. А Устинов и не подозревал, в какой мере и как близко эти самые слова подходят к его другу и как чутко ударили они его по сердцу.
- По каким же причинам он написал тебе это? - полурассеянно и после довольно долгого раздумчивого молчания спросил Хвалынцев, видимо находясь еще под давлением какой-то другой посторонней мысли.
- Да просто из благодарной памяти: ведь я любил его, - пояснил Устинов. - Ну да вероятно и душу отвести хотелось, напоследок высказаться хоть перед кем-нибудь в такую тяжелую минуту… Это так естественно.
"Высказаться хоть перед кем-нибудь!". - Как была понятна Константину такая нравственная потребность! Как самому ему хотелось порой высказаться! А в данную минуту, вследствие рассказа Устинова, эта жажда чистосердечной исповеди овладела им еще более. - "Пора!.. пора!" говорил ему какой-то неотразимый, настойчивый внутренний голос, в то время как мысль предавалась раздумью о судьбе несчастного Шишкина. - "Пора!.. видно ив самом деле всем нам приходит время расплаты за прошлое"…
- Но скажи пожалуйста, что это за личность? - продолжал меж тем Устинов, - ты говоришь, что знавал этого Свитку?
Константин, не выходя из своего раздумья, вместо ответа, утвердительно кивнул ему головой.
- Точно ли он Свитка и насколько это имя законно принадлежит ему, я не знаю, - заговорил он наконец, после некоторого молчания, в течение которого Устинов смотрел на него вопросительным взглядом, как бы выжидая более определенного ответа и разъяснения. - Я знаю только одно, - продолжал Константин, - что у этого человека есть несколько имен, между прочим и имя Свитки; но кто он такой в сущности и как его подлинное имя - это мне известно столько же, сколько тебе и Шишкину, а между тем…
И как бы осекшись на полуслове и не досказав своей мысли, Хвалынцев снова отдался какому-то раздумью, которое снова вызвало вопросительный взгляд со стороны учителя! Но теперь к этому взгляду примешался уже оттенок некоторого недоразумения. Это беспрестанно возвращающееся раздумье и этот тон невольно казались Устинову несколько странными и загадочными.