Бывает вот, над кладью грузчики иной раз тужатся-тужатся, а все ни с места. Уж и дубинушку спели, и куплет ахтительный какой-нибудь загнули про подрядчика; ну, еще раз! - напружились: и ни с места, как заколдовано.
Так вот и Маруся сейчас тужилась улыбнуться: всю свою силу в одно место собрала - к губам - и не может, вот - не может, ни с места, и все лицо дрожит.
Видел это - смотрел, не дыша, Андрей Иваныч: "Господи, если только оглянется сейчас на нее Шмит, если только оглянется"…
Секунда, одна только секундочка бесконечная - и совладала Маруся, улыбнулась. И только голос дрожал у нее чуть приметно:
- Господи, до чего ж иной раз вещи никчемушние снятся, смешно! Мне вот, всю ночь снилось, что надо разделить семьдесят восемь на четыре части. И вот уж будто разделила, поймала, а как написать, так и опять число забыла, и нету. И опять семьдесят восемь на четыре части - не умею, теряю, а знаю - надо. Так страшно это, так мучительно…
"Мучительно" - это была форточка туда, в правду. И даже радостно было Марусе сказать это слово, напоить его всей своей болью. И опять все это поймал Андрей Иваныч - снова захолонул, заледенел.
Шмит шел впереди их двоих уверенным своим, крепким, тяжелым шагом:
- Э-э, да ты, Маруська, кажись, это серьезно! Надо уметь плевать на такие пустяки. Да, впрочем, нетолько на пустяки: и на все…
И сразу Шмит, вдруг, вот, стал немил Андрею Иванычу, нелюб. Вспомнилось, как Шмит жал ему руку.
- Вы… Вы эгоист, - сказал Андрей Иваныч со злостью.
- Э-го-ист? А вы что ж думаете, милый мальчик, есть альтруисты? Хо-хо-о! Все тот же эгоизм, только дурного вкуса… Ходят, там, за прокаженными, делают всякую гадость… для-ради собственного же удовлетворения…
"Ч-чорт проклятый… А вот, что она сделала?.. Неужели… неужели ж ничего он не замечает, не чувствует?"
А Шмит смеялся:
- Э-го-ист… А барышня писала: "игоист", - они все ведь безграмотные… Ах, Господи, да кто ж это мне рассказывал? Сидят на скамейке, она зонтиком на песке выводит: и… т, - "Угадайте, - говорит, - это я написала о вас". Обожатель глядит читает, конечно, "идиот", - что ж еще? И трагедия… А было-то "игоист"…
Марусе нужно было смеяться. Опять: заколдованная кладь, грузчики напружились изо всех сил… Закусила губы, побледнел Андрей Иваныч…
Засмеялась, наконец, - слава Богу, засмеялась. Но в ту же секунду раскололся ее смех, покатились, задребезжали осколочки, хлынули слезы в три ручья.
- Шмит, милый! Я больше не могу, не могу, прости, Шмит, я тебе все расскажу… Шмит, ты ведь поймешь, ты же должен понять! - иначе - как же?
Всплескивала маленькими своими детскими ручонками, тянулась вся к Шмиту, но не смела тронуть его: ведь она…
Шмит повернулся к Андрею Иванычу, к искаженному его лицу, но не увидел в нем удивления. Шмитовы глаза узко сощурились, стали как лезвие.
- Вы… Вы уже знаете? Почему вы знаете это раньше, чем я?
Андрей Иваныч сморщился, поперек глотки стал ком, он досадливо махнул рукой.
- Э, оставьте, мы с вами после! Вы поглядите на нее: вы ведь ей в ноги должны кланяться.
Шмит выдавил сквозь стиснутые зубы:
- Муз-зы-кант! Знаю я этих муз-зы…
Но услышал за собой легкий шорох. Обернулся, а Маруся-то как стояла, так - села на земь, поджав ноги, а глаза закрыты.
Шмит поднял ее на руки и понес.
14. Снежный узор
Каждый день вечером подходил Андрей Иваныч к Шмитовской калитке, брался за звонок и назад уходил: не мог, ну, вот, не мог он такой, проклятый, войти туда, увидеть Марусю. Как же не проклятый: зачем не убил в ту ночь генерала? Шмит бы убил.
Но и так - сидеть в постылой своей комнате и не знать, что там, - еще больше не мог.
"Господи, только бы как-нибудь увидать, хоть немного, что она"…
И на пятый день к вечеру Андрей Иваныч придумал-таки. Напялил пальто, взял было шашку, - поставил опять в угол.
- Куда это вы, на ночь глядя? - спросил Гусляйкин и, показалось Андрею Иванычу, подмигнул.
- Я… Я не скоро приду, ложись спать.
На улице снег вчера выпал. Не настоящий, конечно, не русский: так только, сверху чуть-чуть.
"Снег - это не хорошо, хрустит, и от месяца - как днем, ясно… Все равно. Надо же"…
Андрей Иваныч зуб на зуб не попадал - от холода, что ли? Да нет: мороз - не Бог весть.
Окна у Шмитов завешаны были морозным самоцветным узором. Андрей Иваныч поднялся на цыпочки и терпеливо стал дыханием согревать стекло, чтобы увидеть, - Господи, если б хоть немного, хоть немного…
Теперь было видно: они в своей столовой. Дверь оттуда прикрыта неплотно, и в гостиной синий полусвет, смутно-острые тени от пальмы - за тем самым диваном.
Дрожал, глядел Андрей Иваныч в протаянный круг. Мерзли руки и ноги. Нескоро, может, через полчаса, может, через час, пришла мысль:
- Стоять и подглядывать, и подглядывать, как Агния какая-нибудь! До чего ж, значит, я… Надо уйти…
Отошел на шаг - и стал: уйти дальше не было сил. Вдруг видел: на снежном экране окна две тени заколыхались - большая и поменьше. Все забыл, кинулся к окну, затрясся, как в лихорадке.
Проталины в окне затянулись уж снежной дымкой, ничего не понять… "Господи, что они там делают, что они делают?"
Маленькая тень поменьшела, стала на колени, а может упала, а может… К ней нагнулась большая тень…
Впился, всем своим существом ушел Андрей Иваныч в проклятую темную завесу, силится ее разорвать…
- Тр-рах! - стекло треснуло, на лбу ожог боли, мокрое. Кровь… Отскочил Андрей Иваныч, ошалело глядел на осколки у ног, стоял и глядел, как вкопаный, - бежать и не подумал.
Очнулся, - возле него был уж Шмит.
- А-а, так это вы, муз-з-зы-кант? Подсматривали-с?
Совсем близко от себя увидел Андрей Иваныч острые, бешеные Шмитовы глаза.
- Недурно! Вы здесь быстро ак-климатизировались.
"Поднять руку? Ударить? Но ведь правда же, но ведь правда…" - застонал Андрей Иваныч. И стоял. И молчал.
- На этот раз… Пош-шли вон!
Шмит захлопнул за собою калитку.
… "Сейчас же, - сейчас! Притти - и пулю в лоб… Сейчас же!" - побежал Андрей Иваныч домой. Лицо горело, как от пощечин.
Не мог теперь сказать: отпирал Гусляйкин или нет. Как будто нет, и все-таки уже сидел Андрей Иваныч за столом и глядел на револьвер, под лампой - такой противно-блестящий.
"Но ведь никто же абсолютно не видел. Но и не в этом даже дело. Главное, что ведь Маруся же одна останется - одна, с ним, ведь он, может, ее бьет, и если меня не будет"…
Он спрятал револьвер, запер торопливо на ключ. Дунул на лампу, так в сапогах прямо и бухнулся на постель.
- О, проклятый - о, проклятый трус!
…Склизкое, туманное-серое утро. Гусляйкин нещадно расталкивал Андрея Иваныча:
- Ваш-бродие, покупочки из города привезли.
- Что, что такое?.. Какие покупочки?
- Да ведь вы, ваш-бродь, сами о прошлой неделе заказывали. Ведь завтра-то, чать, Рожество Христово.
Залеченные сном мысли проснулись, заныли.
Рождество… Самый любимый праздник. Яркие огни, бал, чей-то милый надушеный платочек, украденый и хранившийся под подушкой… Все было, все кончилось, а теперь…
Было так: он канул на дно, на дне сидел, а над головой ходило мутное, тяжелое озеро. И оттуда, сверху, доходило все глухо, смутно, туманно.
Очень странно было Андрею Иванычу надеть на первый день мундир и итти с визитами. Но, заведенный каким-то заводом, пошел. Поздравлял, целовал руки, даже смеялся. Но сам слышал свой смех…
Где-то, - может у Нестеровых, может у Иваненко, может у Косинских - был спор о поросенке: как его на стол подавать? Бумажной бахромой надо его украшать, или нет? Окорок, конечно, надо, всякому это ведомо, а вот поросенка-то как? И когда спросили спорщики Андрей-Иванычево мнение ("Вы ведь недавно из России - это очень важно") - тут Андрей Иваныч и засмеялся, и услышал: "Я смеюсь? я?".
В каком-то доме, кажется, у Нечесов, из столовой были видны через открытые двери две супружеских, рядом стоящих, брюхатых кровати. Глядя туда и допивая, может, пятую, может, десятую рюмку, Андрей Иваныч неожиданно спросил:
- А что теперь у Шмитов?
- Чудак, да ведь у вас такое сокровище - Гусляйкин. У него спросите, он в кухне у Шмитов день и ночь, - посоветовала кругленькая капитанша.
От коньяку, от водки, от налегшей плиты ночи - мутное озеро стало еще глубже, еще тяжелей.
Андрей Иваныч сидел после визитов у себя за столом, бессмысленно глядел на лампу, не слушал, что там такое рассказывает Гусляйкин, стоя у притолки. Потом вспомнилось: сокровище. Загорелся Андрей Иваныч и спросил, не глядя:
- А у капитана Шмита давно был?
- Нынче бал. Как же. Там дела, там дела, и-и-и… Комедия!
Нельзя было слушать Андрею Иванычу - и еще больше нельзя не слушать. Весь полыхал от стыда - и слушал. И говорил:
- А дальше? Ну, а потом что?
А когда кончил Гусляйкин, - Андрей Иваныч, шатаясь, подошел к нему.
- К-как ты мне смел такие… такие вещи рассказывать, как ты смел?
- Ваш-бродь, да вы сами ведь…
- …Как ты смел… про нее, про не-е, с-сволочь?
Хлясь, - так и ушла Андрей-Иванычева рука в бланманже какое-то, в кисельное: такие были у Гусляйкина жидкие щеки. Так это противно: как будто, вот, вымазана теперь вся рука.