Одна. Встала, подошла к стене, прислонилась лицом, чтобы никто не видел… Сдвинулось в голове все, понеслось под гору без удержу. Привиделось - и откуда? - лампада под праздник, мать перед иконой ничком, такая чудная, сложенная пополам, а кто-то из них, из детей больной лежит.
"Ну, а если не пойти? Но ведь Шмита не пожалеет он, никогда. Каторга"…
… "Богородица, милая, ты ведь всегда меня любила, всегда… Не отступись, родная, никого у меня нету - никого, никого!"
Когда Андрей Иваныч снова вошел в веселую бревенчатую столовую, Маруси не было. Умерла Маруся - веселая девочка на качелях. Увидел Андрей Иваныч строгую, скорбную женщину, рожавшую и хоронившую: вот эти, вот, глубокие морщины по углам губ - разве не следы они похорон? И пусть запашет жизнь еще глубже борозды - все стерпит, все поднимет русская женщина.
Сказала Маруся спокойно, только уж очень тихо:
- Андрей Иваныч, пожалуйста… Пойдите и скажите денщику, что хорошо, что я…
- Вы? Вы пойдете?
- Да нужно, ведь иначе…
Все в Андрее Иваныче задрожало, помутилось. Он стал на колени, губы тряслись, искал слов…
- Вы… вы… вы великая… Как я любил вас…
Люблю - не посмел сказать. Маруся спокойно смотрела сверху. Только руки, пальцы заплетены очень туго.
- Мне лучше одной. Вы только послезавтра придите, когда Шмит приедет. Я не могу одна его встретить…
Ни месяца, ни звезд, небо тяжелое. Посередь улицы, спотыкаясь о замерзшую колочь, бежал Андрей Иваныч.
"Нет, нельзя допустить… Немыслимо, возмутительно. Что-нибудь надо, что-нибудь надо… У попа была собака… О Господи, да при чем это?"
Как в бреду, добежал до генеральского дома: слепые, темные окна; все спят.
"Звонить? Все раздеты. Ведь уж первый час. Немыслимо, смешно"…
Обежал еще раз кругом: нет ни единого огонька. Если б хоть один, хоть один, - тогда бы…
… До завтра?
Андрей Иваныч пощупал задний карман: "И револьвера нет, что ж я руками-то? Смешно, только выйдет смешно… Э-э"…
Так же без памяти, сломя голову, добежал до дома. Позвонил, ждал. И тут вдруг ясно представил: Маруся - и генеральское пузо, может, даже белое, с зелеными пятнами, как у лягвы. Скрипнул зубами:
- Ах я проклятый!
Но денщик Гусляйкин, ухмыляясь любезно, закрывал уже дверь на ключ.
12. Милостивец
Нынче генерал раным-рано поднялся: к девяти часам взбодрился уж, кофею налокался и в кабинете сидел. Чинил генерал по пятницам суд и расправу.
- Ну, Ларька, кто там? Да живей поворачивайся, волчком, чтоб у меня вертелся - ну?
Генерал бухнулся в кресло: кресло аж заохало, еле на ногах устояло. Зажмурил умильно глаза, поиграл пальцами по брюшку:
"Придет, голубонька, али нет? Эх, и пичужечка же, да тонюсенькая, да веселенькая… Эх!"
Разбудил генерала густой барбосий лай капитана Нечесы:
- Вот, ваше превосходительство, Аржаной, который манзу-то убил. Тут он, привел я, позвольте доложить.
"Ох, придет же, голубонька, уважит старика, придет", - расплывался генерал, как блин в масле.
"И чего это он ухмыляется, чем доволен?" - вытаращился Нечеса. - Прикажете привести, ваше превосходительство? Они тут.
- Да веди, миленок, веди, поскорей только…
Вошли в кабинет и у двух притолок встали: Аржаной - степенный, как и всегда, хоть был он после бегов щетинист и лохмат, и свидетель, Опенкин - рябой, с бородой-мочалой, этакий, видать, кум деревенский, разговорщик, горлан.
Должно быть, если б сейчас лошадей из конюшни приволокли в кабинет, так же бы они пятились, дыбились и храпели в страхе. И так же бы, как из Аржаного с Опенкиным, клещами бы из них слова не мог вытянуть капитан Нечеса.
- Да ты не бойся, чего ты, - улещал капитан Опенкина, - твое дело сторона ведь: тебе ничего ведь не будет.
"Сторона-то сторона. А как разгасится генерал"… - молча дыбился Опенкин. Однако огляделся помалу, рот раскрыл. А уж раскрыл - и не остановить его: балакает - и сам себя слушает.
- Что ж китаец, обнакновенно, манза - манза он и есть. Стретил я его, можно-скать, на околице, идеть себе и мешшина у его зда-ровенный на спине. Ну, он мне, конечно, здраст-здраст. И-и залопотал по ихнему, и-и пошол… Ну чего, грю, тебе чудачо-ок? Ни шиша, грю, не понимаю. Чего б, мол, тебе по нашему-то, как я, говорить? И просто, мол, и всякому понятно. А то, вот, нет - накося, по-дуравьи язык ломает…
- Э-э, брат, завел! Ты лучше про Аржаного расскажи, как ты его встретил-то?
- Аржаной-то? Да как же, о Господи! Кэ-эк, это, он зачал мне про братнину жену, про ребятенок рассказывать… Мал-мала, грит, меньше, есть хочут и рты, грит, разевают. Рты, мол, разинули… И так Аржаной расквелил меня этим самым словом, так расквелил… Иду по плитуару - навозрыд, можно-скать, и тут же перебуваюсь…
Тут даже и генерал проснулся, перестал ухмыляться чему-то своему, вылупил буркалы лягушьи:
- Пере-буваюсь? Это, то есть, почему же: перебуваюсь?
И как это господа не понимают, что к чему? Вот сбил теперь Опенкина, и конец. Нешто так можно перебивать человека? Вот теперь все и забыл Опенкин, и боле ничего.
Степенно, басисто рассказывал Аржаной. Главное дело - отпустили бы его только панты эти самые откопать. А то проведают солдатишки проклятые… А стоют-то панты эти полтыщи, о Господи…
- Ваше превосходительство, уж дозвольте пойтить взять. Ведь наше такое, знычть, дело крестьянское, деньги-то вот как надобны, податя опять же…
Генерал опять улыбался, подпрыгивал легонечко в кресле этак вот: вверх и вниз, вверх и вниз. Щекотал себя по брюшку:
"Ах, голубонька, плачет, поди, разливается… Ах, дитенок милый, чем бы тебя разутешить? А может, пожалеть, а?"
Генерал покачал головой на Аржаного:
- Эх ты, голова-два уха! Тебе только панты. А человека тебе нипочем укокошить? Жалеть надо человека-то, миленок, жалеть, вот что.
- Ваше превосхо… Да ведь они манзы. Нешь они человеки? Так, знычть, вроде куроптей больших. За их и Бог-то не взыщет. Ваше превосхо… дозовольте панты-то, ведь ребятенки, есть-пить… рты разинули…
Генерал загоготал, заходило, заплескалось его брюхо:
- Как, как? Вроде, говоришь, куроптей? Хо-хо-хо! Ну, ладно, вот что. Вы этого сукина сына… хо-хо, куроптей, говорит? - вы его домашним порядком - плеточкой, понимэ? И потом - отпустите его панты эти взять, чорт с ним, и - под арест на десять суток, вот-с…
Аржаной бухнулся в ноги: "Стало быть, панты-то мои?"
- Ваше превосхо… благодетель, милостивец!
Капитан Нечеса, уходя, думал:
"Ах, не спроста это, дюже что-й-то добер нынче!"
Генерал вышел в гостиную, жмурился, улыбался. У окна сидела генеральша, грела в руке стаканчик с чем-то красным.
- Чей-то, матушка, голосок я слышал? Молочко, что ли? Все еще хороводишься?
- Молочко отлынивать что-то стал, - рассеянно глядела генеральша мимо, - бородавки у себя развел, так нехорошо. Ты бы его приструнил…
Подскочила Агния. Вихлялась, подпрыгивала около генерала:
- А Молочко про Тихменя рассказывал: совсем малый спятил, все добивается, его или нет Петяшка, капитаншин девятый…
Хихикала Агния в сухой кулачок. Генерал весело ткнул ее в бок:
- А ты, Агния, когда же родишь, а? За Ларьку бы, что-ли, выходила, - что ж даром-то так пропадать?
А Ларька - как раз, вот, и пришел, и стоял в дверях. Увидала его Агния - запрыгала, запричитала: "штоп-штоп-штоп-тебе пр-провалиться"…
Ларька подкатился любовно к генералу:
- Ваше превосходительство, вас дожидают там… К вам, говорят, лично.
Так и затрепыхался генерал. "Неужто ж и впрямь пришла?"
Побежал, засеменил. Брюхо побежало впереди - выходило, будто катил его генерал перед собой на тачке. Высоко подтянутые брючки трепались над сапогами.
Что-то такое учуяла нюхом своим Агния и, сказав: "я сейчас", упорхнула от генеральши в свою комнатку.
Комнатушка - клетушка маленькая, но за то веселые, с малиновыми букетами, обои, и пахнет каким-то розовым шипучим мылом. А все стены уклеены вырезанными из "Нивы", из "Родины" портретами: все мужские портреты аккуратно Агния вырезывала и тащила к себе - и генералов, и архиереев, и знаменитых ученых.
Но не в букетах, и не в портретах даже суть. А в том, что под большим портретом императора Александра III укрыла Агния долгим трудом и искусством проделанную щель в генералов кабинет. И теперь прильнула ухом к щели и, как манну небесную, ловила все, что в кабинете творилось.
13. Кладь тяжелая
Шмит веселый-развеселый вернулся из города: уж давно его Андрей Иваныч таким не видал. Шли втроем с пристани; Шмит звал обедать. Стал было некаться Андрей Иваныч, да Шмит и слышать не хотел.
- Эх, по заливу шуга идет, - говорил Шмит. - Льдинки скрипят около баркаса, машина изо всех сил стучит… Эх, хорошо, борьба!
Шел он высокий, тяжелый для земли, пил залпом морозный воздух.
- Борьба, - вслух подумал Андрей Иваныч, - борьба утомляет. К чему?
- Отдых утомляет еще больше, - усмехнулся Шмит.
"Да, он устанет нескоро, - глядел Андрей Иваныч на Шмита, - он бы не задумался, что спят, что нет револьвера… И ничего бы этого не было. А может, и так не было?"
В первый раз за сегодня насмелился Андрей Иваныч - и взглянул на Марусю. Ничего… Но только эта недвижность лица и заплетенные крепко пальцы…
"Она была там, это… было", - захолонул весь Андрей Иваныч.
- Ну, что ж ты, Маруська, делала, что во сне видела? - Шмит нагнулся к Марусе. Жесткий его, кованный подбородок исчез, весь Шмит стал мягкий.