Стоял тогда, как и сейчас стоит.
На гребне долгого холма над Доном, –
То зноем лета нестерпимого облит,
То тёплым октябрём озолочённый.
И всех, кто с юга подъезжал к нему,
На двадцать вёрст встречал он с крутогорья
В полнеба белым пламенем в ночную тьму,
В закат – слепящих стёкол морем.
Дома уступами по склону к Дону сжало,
Стрела Садовой улицы легла на гребень;
Скользило солнце вдоль по ней, когда вставало,
И снова вдоль, когда спадало с неба.
Тогда ещё звонили спозаранку,
Плыл гул колоколов над зеленью бульваров,
Бурел один собор над серой тушей банка,
Белел другой собор над гомоном базара.
Звенели старомодные бельгийские трамваи,
В извозчиков лихих чадили лимузины,
Полотен козырьки от зноя прикрывали
Товаров ворохи в витринах магазинов.
Как сазаны на стороне зарецкой,
Ростов забился, заблистал, едва лишь венул НЭП, –
Той прежней южной ярмаркой купецкой
На шерсть, на скот, на рыбу и на хлеб.
Фасады прежние и прежние жилеты,
Зонты, панамы, тросточки – и мнилось,
Что только Думы вывеску сменили на Советы,
А больше ничего не изменилось;
Что вновь простор для воли и для денег;
В порту то греческий, то итальянский флаг, –
Порт ликовал, как в полдень муравейник,
Плескались волны в Греки из Варяг.
Тогда ещё церквей не раздробляли в щебень,
И новый Герострат не строил театр-трактор,
И к пятерым проспектам, пересекшим гребень,
Названья новые не притирались как-то.
Дышали солнцем в парках кружева акаций,
Кусты сирени в скверах – свежестью дождей,
И всё никак не шло тем паркам называться
В честь краевых и окружных вождей.
Внизу покинув громыхающий вокзал,
Садовая к Почтовому вздымалась круто.
Ещё не став
"Индустриальных педагогов институтом",
Уже не "Императорский", Универс’тет стоял{31}.
Впримык к его последнему ребрёному столбу,
В коричневатой охре, на длину квартала,
В четыре этажа четыре зданья занимало
ПП ОГПУ.
Недвижный часовой. Из дуба двери входов.
Листами жести чёрной ворота обиты.
И если замедлялись на асфальте пешеходы,
То некто в кэпи их протрагивал: "Пройдите!"
А со времён торговли той бывалой
Складские шли под улицей подвалы.
Их окна-потолки вросли в асфальта ленту –
Толщь омутнённого стекла – и, попирая толщу ту,
Жил город странной, страшною легендой,
Что там, под улицей, – застенки ГПУ.
И по фасадам окна, добрых полтораста.
Никто к ним изнутри не приближался никогда,
Никто не открывал их. Матово безстрастны,
Светились окна тускло, как слюда.
Лишь раз, когда толпа привычная текла, –
Одно из верхних брызнуло со звоном, –
И головой вперёд, сквозь этот звон стекла
Беззвестный человек швырнул себя с разгону{32}.
С лицом, кровавым от удара,
Ныряя в смерть дугой отлогой,
Он промелькнул над тротуаром
И размозжился о дорогу.
Автобус завизжал, давя на тормоза.
Уставились толпы застылые глаза!
Толпу молчащую – локтями парни в кэпи,
Останки увернули, унесли бегом, –
Брандспойтом дворник смыл пятно крови нелепой
И след засыпал беленьким песком.Я на день сколько раз мальчишкой юлким,
На этажи косясь, там мимо пробегал
И поворачивал Никольским переулком
В крутой и грязный каменный провал{33}.
Промежду стен, домов, облупленных снаружи, –
Плитняк потресканный, булыжник, люки стоков:
В дожди и в таянье со всех холмов окружных
Сюда стекались мутные потоки.
Из глубины огромного квартала
Сюда, на дно, где люков чёрная дыра,
ОГПУ опять домами выступало
И воротами заднего двора.
Что день, под тихий говор, жалобы и плач,
За часом час, кто в шляпках, кто в платках,
Здесь ждали женщины с узлами передач,
И с робким узелком, и с сыном на руках.
Я на день сколько раз притихшим мальчуганом
Их обходил, идя к себе в тупик,
Где в кучах мусора шёл ярый бой в айданы,
Где "красных дьяволят" носился резвый крик.
Громада кирпича, полнеба застенив,
Мальчишкам тупика загородила свет.
С шести и до пятнадцати в её сырой тени
Я прожил девять детских лет.
Чего ж ещё хочу? Какое мне начало?
Каких ещё корней ищу в моей судьбе?
Я мальчик был – ЧК мне небо заслоняла,
В солдата вырос я, она – в НКГБ.
–
Мы жили с мамой в тупике,
В дощатом низеньком домке,
Где зимний ветер свиристел в утычках щельных.
Мечась, ища – чего, не зная сам,
Приехал дед однажды к нам
В рождественский сочельник.
Попил колодезной воды
И пропостился до звезды.
Мы в шумный дом в тот вечер собирались,
Где в тридцать человек встречали Рождество,
Но для него
Втроём остались,
Размётанной семьи
Осколком.
Со взваром чаша. Блюдечки кутьи.
В серебряных орехах крохотная ёлка{34}.
Дрожало несколько свечей в её ветвях.
Лампада кроткая светилась пред иконой.
В малютке-комнатке, неровно освещённой,
Огромный дед сидел – в поддёвке, в сапогах,
С багрово-сизым носом, бритый наголо,
Меж нашей мелкой мебелью затиснут.
Ему под семьдесят в ту пору подошло,
Но он смотрел сурово и светло
Из-под бровей навислых.
Дед начал жизнь с чебанскою герлыгой
В Тавриде выжженной, средь тысячных отар,
В степи учился сам, детей не вадил к книгам,
Лишь дочь послал одну – лоск перенять у бар.
Она взросла неприобретливого склада,
И мне отца нашла не деньгами богата –
Был Чехов им дороже Цареграда,
Внушительней Империи – премьера МХАТа.
Сникали долгие усы у старика, какие раньше
Носили прадеды его и деды на Сечи.
Светилась кожа мамина оранжево
От ёлочной свечи.
И тихо тёк покойный тёмный вечер.
Кивала мама мне, чтоб деду не перечил,
А он, подавленный, неторопливый,
С какой-то вещей скорбью говорил.
Раскрыла Библию на повести об Иове
Его рука{35} в узлах набухших жил.
…Сходились судьбы их, однако не совсем:
Начавши с ничего и снова став ничем,
Всё потеряв – детей, стада, именье, –
Молил смиренья дед, но не было смиренья!
Одиннадцатилетний, в утешенье
я дедушке сказал:
"Ты – не жалей.
Наследства б я из принципа не взял".