- Очередь! Он у меня на очереди последний - вы понимаете или нет! Он у-ми-ра-ет…
Генка спиной оперся на стену. "Зачем она говорит: умирает. Зачем обманывает. Он вернется домой. Вернуться трудно - коридор, улица, лестница. Но я ведь всегда был выносливый, терпеливый. Я быстрее всех бегал в классе…" Мать бросилась к двери:
- Я не хочу, чтобы мой сын умирал на моих глазах. Пусть умрет у вас, у вас. Я больше не могу…
- Гражданка! Гражданка! - закричала врачиха вслед.
Медсестра отправилась за матерью.
Врачиха стала говорить, глядя в бумаги, что у людей нет сознательности, они думают только о себе и больше ничего знать не хотят. Генка по стенке стал осторожно опускаться на пол - ноги не держали его. Но и сидеть он не мог - кости прорывались в пролежни. Лег на пол в спокойную тень от стола. Тонкая пыль потекла в ноздри.
Медсестра вернулась разгневанной:
- Убежала! Бросила сына - и ушла. Мать - называется.
Воцарилась тишина. Потрескивал фитиль лампы. За дверью в коридоре закричал с плачем мужчина. Мимо Генки прометнулся халат медсестры. И раздалось:
- Как вам не стыдно! Вы же мужчина! Постыдились бы женщин…
Когда сестра вернулась, врачиха сказала:
- Отнесите мальчика в бокс.
В боксе его обмыли в чуть теплой ванне, волосы сняли машинкой, обрядили в больничное белье. На улице было темно, когда Генку положили на крайнюю койку в большой странной палате - вдоль всей стены тянулась высокая шведская стенка. Над ним теперь не было тяжелой кипы одеял и пальто.
В дальнем краю палаты на тумбочке горела свечка. Там сидела женщина в белом халате, разговаривая с лежащим больным. Они говорили, как люди, счастливые тем, что у них нет друг для друга тайн. Генка засыпал, глядя на огонек свечки, зная, что взрослый сын женщины умрет, и нет на свете ничего, что могло разрешить им остаться такими счастливыми.
В СТАЦИОНАРЕ
1
"Медсестрам сказали, что я подброшенный. Я видел, как они обсуждали мою историю появления в стационаре. Они не любят меня. Приносят еду - зырк! зырк! по сторонам, в лицо не смотрят. Поставили тарелку - и дальше. Может быть, они вообще никого в палате не любят. Ни с кем не говорят. Больше внимания к тем, кто не ходит в туалет. Я хожу.
Первые два дня спал, а может быть, не спал - можно просто отсутствовать. Сестра, еду разносящая, присмотрится - жив ты еще или уже загнулся, толкнет. Не успеешь удивиться: как?! Есть еще на свете люди - булку едят, бульон, мясом пахнущий!.. Съел и началась дремота, глухая, как смерть. Потому сестры и проверяют.
Вечером на третий день собрался сходить в уборную, но сразу не решился: встал - качает так, что можно грохнуться. И уткой не хочу пользоваться. Буду терпеть. Терпел. Потом пошел. В коридоре от стены отталкивался. А туалет оказался по другую сторону коридора. Чуть назад не повернул, как представил, равновесие теряю и на этот пол валюсь. А это не снег, а камень плиточный - кости рассыплются!
В палате я самый младший, если не считать одного мальчика. Он здоров, ему скучно среди доходяг. Не выдерживает: вскакивает с койки и бегом к шведской стенке. Но делать на ней ничего не умеет. Был бы я здоров, показал бы, какие вещи на ней можно делать. Остальные меня постарше - лет семнадцать-восемнадцать. А тот больной, к которому каждый вечер приходит мать, совсем взрослый.
Еды дают мало, но я поправляюсь. На табурете, возле двери палаты, стоит большая бутыль. В ней хвойный настой. Каждому разрешается - даже поощряется - этот настой пить. Я иду в туалет и выпиваю стакан этой зеленой горько-смоляной воды. Больше не выпить.
Главное - раны и язвы стали сохнуть, на их месте появилась розовая кожица - как заплатки. Мне бы хотелось обо всем этом рассказать матери.
Сегодня к вечеру был артобстрел нашего района. Больные зашевелились, смотрят на дверь. Ни одной сестры! - и правильно, если сюда шарахнет, сестра не помощь.
Здесь никто ни с кем не разговаривает.
На завтрак дали яйцо. Я бы половинку отдал матери.
Мне кажется, я живу здесь давно. Был маленький - а потом живу здесь. Больше всего помнится: раньше на мне жили вши…
В ужин нянечка принесла записку от матери. "Дорогой Басинька, не беспокойся обо мне. Тебе нужно окрепнуть - это самое главное. Клава умерла. Похоронить еще не могу. На улице с каждым днем теплее. Я плачу, когда думаю, что с тобой мы остались совсем одни. Я завтра приду под лестницу в три часа. Покажись, если начал ходить. Твоя мама".
Записка пахнет дымом и матерью.
2
Генка выходит в коридор. Его лучше не трогать. В его теле глухая страсть. Если поперек коридора поставить стену, он умрет подле ее, как погибает рыба, не пускаемая к нерестилищу. Медсестры расставляют руки: "Больной, подходить к лестнице нельзя! Ты хочешь, чтобы тебя выписали!" Генка обходит их. Он слишком занят, чтобы отвечать на их запреты, - каждый маневр ему дается с трудом.
Каждый день в три часа останавливается у перил и смотрит вниз.
Стационар на последнем третьем этаже. На первом этаже - вестибюль поликлиники. Оттуда тянет холодным сквозняком. Сверху видны только головы: в шапках, косынках, платках. Бредут одиночки, ведут доходяг. Заносят ногами с улицы снег.
Здесь беспокойное место. Сквозняк продувает изношенный больничный халатик. И не бывает так, чтобы внизу не произошло событие, - а иногда два, а то и три. Кто-то не выдержал: в больницу не взяли, кто-то уже не может объяснить медсестре, что с ним, - а только после объяснений, сестра пускает к врачу в кабинет, кто-то понял, что уже никто и ничто ему не поможет, - и начинаются рыдания, в которых Генка слышит и ненависть к другим, которые не могут быть более достойными сострадания, чем он, и непоправимое одиночество, и притворство, потому что человеку не дано знать предела страданий, но лишь изобразить его.
Врачи из сотни выберут одного-двух. Медсестры вознесут их на носилках в палаты стационара. Генка - этот одряхлевший от истощения пророк - сверху увидит чужое лицо, которые долго не покинет его память, и станет решать: выживет ли отмеченный случаем человек.
Серый платок матери узнает сразу. Она останавливается, поднимает лицо, улыбается опухшими, мокрыми от слез глазами. Ее жалость к Генке безгранична - усталая и больная, она будет продолжать жалеть его до последних дней своей жизни, а Генка - сжимать губы, потому что именно материнская жалость дает ему почувствовать самого себя.
В его руке пакетик, в котором всё - половинки, - половина мясного биточка, половина кусочка булки, фрикаделька, выловленная из супа, половина сахарного песка, который выдают утром… Иногда ему удается найти тесемку или нитку - обвязать посылку, иногда у него нет ничего, кроме газетной размокающей бумаги. Но в любом случае он должен отослать матери свою половинку. Пакетик летит вниз, разбивается, мать собирает, что можно собрать. Он снова видит ее лицо, что-то хочет ему сказать, почти ничего он не слышит; почти всегда внизу появляются белые халаты, которые оттесняют мать к выходу. Нянечка принесла Генке записку:
"Басинька! Ты отрываешь от себя необходимое, а тебе - жить. Много говорят о прибавлении норм к 1 мая. Прочитала объявление: в ремесленные училище принимают подростков с 14 лет. Питание по рабочей карточке, одевают. Самое главное, чтобы тебя подправили. Не помню, писала тебе, что Клава умерла. Похоронить еще не могу.
Мама".
В палате полутьма. Генка проснулся. Медсестры бесшумно, как тени, разносят завтрак. Когда медсестра на тумбочку расставила: блюдце каши, два кусочка булки и фунтик сахарного песку, Генка все вспомнил и постарался заглянуть ей в глаза. Их взгляды не встретились - какое ей дело до одного из доходяг, облысевшего от цинги. Но Генка понял: эта молчаливая, сосредоточенная на чем-то своем женщина могла это сделать и она это сделала. И если не поторопился в том убедиться, то только из мудрой предосторожности: не нужно терять сразу всё, лучше всё терять понемногу.
Завтрак еще не закончился, в палату вошла и к нему направилась докторша. Пододвинула к кровати стул, теплыми руками нащупала пульс. Затем подняла одеяло, бросила взгляд на язвы, затянувшиеся лиловой кожицей, назвала по фамилии и сказала, что сегодня его выписывают. Мать уже вызвана. Ему нужно спуститься в бокс, там оденется во все домашнее. И все-таки Генка еще надеялся, запуская руку под подушку, - его сокровище цело.
Нет, шарить было бесполезно. Медсестра еще вчера знала, что утром его выпишут, ночью вытащила из-под его подушки сахар, много сахара, двести грамм сахара - весь паек сахара последних дней. Накопил его, потому что пакетики с сахарным песком разбивались, и мать, он видел, каждый раз встает на колени и пытается сгрести его вместе со снегом. Ночью открыл глаза: прямо над ним белело взрослое лицо и чувствовал движение чужой руки под подушкой. Он выбрал сон, потому что даже страшный сон был лучше страшной яви.
Он, обкраденный, не станет вопить и жаловаться. Он имеет полное право презирать тех, кто отвечает за справедливость. Когда на носилках его принесли в палату две недели назад, все, кого он в ней видит, уже были здесь, но его выписывают первым. Его изгоняют за то, что они с ним ничего не могли сделать. Они же, не пуская его к лестнице, кричали: "Больной, это нельзя делать!", "Больной, мы тебя выпишем!" А он не мог им объяснить, почему он это делал. Вот и все. Он не нужен здесь такой. Назидание не помогает таким. Его надо скорее выписать. Обворовать и выписать.