Я раскрываю гардероб. На какой-то миг застываю в испуге. Как большие темные птицы, висят передо мной три сюртука Отто - серый, коричневый и черный… как три огромные, пахнущие табаком птицы, три мертвые птицы… Уф!.. Потом я начинаю перебирать свои девять платьев, это очень просто, гораздо проще, чем мне хотелось бы… Три платья - уже старые домашние тряпки, три других - слишком темные, зимние, а сейчас ведь еще, можно сказать, лето!.. Все-таки лето. Из оставшихся трех серое прюнелевое я сразу же отвергаю, оно мне надоело, слишком часто я его ношу, а сегодня мне хочется надеть что-нибудь менее будничное… От вечернего платья из голубого шелка после минутного размышления я все же отказываюсь. Оно оставляет открытыми плечи и грудь, и на юбке три венка искусственных цветов… И от этого… И наконец последним остается (глупо, конечно, говорить наконец, если у тебя всего пять пристойных платьев, а, например, у госпожи курсиской Шуббе - муж которой далеко не пробст! - их по меньшей мере дюжина. Знаю, знаю, что это совсем неважно… но что правда, то правда). Так что последним остается прошлогоднее венское платье с короткими рукавами-буфами из желтого шелка в крупную клетку, которое тоже не закрывает плеч, и на его квадратном декольте венок искусственных чайных роз. Но нет… это тоже слишком, сегодня это тоже слишком… Гм… Но для чего же я тогда вообще сделала себе это платье, выпросила его у Отто (особенно выпрашивать, правда, не пришлось… но все же… Как тоскливо сжалось сердце, но вот уже и прошло), для чего я вообще сделала себе это платье? Чего ради мне нужно было стерпеть, когда год назад наши пасторши сочли это платье на супруге пробста почти что распутством… так что я осмеливалась надевать его только в присутствии Клингера и Жуковского, так же как и то, голубое, в котором в Экси я ни разу не решилась появиться… Но сегодня здесь, дома, и это желтое все же слишком… Нет, отчего?! Если мне однажды захотелось немного блеснуть здесь, среди лесов и полей и этих стен…
Я снимаю желтое платье с вешалки, прикладываю его к себе, смотрю на себя в зеркало и напеваю (может быть, я уже заразилась рифмоплетством от Оттовых виршей - он время от времени читает их нам, домочадцам), я мурлычу какую-то крейцеровскую мелодию, но на свои слова:
Не боюсь, не боюсь, не боюсь!
Наряжусь! Наряжусь! Наряжусь!
Я стаскиваю с себя утреннее розовое платье и льняную сорочку, которая под ним, вынимаю из комода другую, из тонкого хлопка, пахнущую лавандой, очень открытую, без бретелей, сшитую специально для этих платьев. Я слегка пугаюсь, мне показалось, что она стала мне в груди теснее, чем была год назад… Потом поверх рубашки надеваю свое венское платье и, когда, все еще отчего-то волнуясь, через плечо заглядываю в зеркало, вдруг чувствую, что, безболезненно и совсем того не заметив, я как бы раздвоилась… передо мной две совершенно по-разному чувствующие и по-разному думающие женщины (пусть внешне они настолько схожи, что даже зеркало не обнаружит разницы)! Да, я раздвоилась: одна женщина торопливо, в непонятном волнении, даже слегка вспотев под мышками, надевает на себя одежду и высоко на затылке закалывает желтым, как янтарь, черепаховым гребнем свои великолепные темные волосы, растерянно трет щеки, кончиком языка облизывает губы и взвешивает, не следует ли их подкрасить, чтобы они стали ярче, где-то у нее должна быть забытая коробочка или баночка альканной помады… однако все же отказывается от этой мысли, потому что уж кто-кто, а госпожа Еше сразу это заметит и непременно заведет по этому поводу громкий разговор. Да, я раздвоилась: одна женщина суетится по эту сторону зеркала, а другая стоит по ту сторону и, усмехаясь, следит за всем, что делает первая… И та, вторая, насквозь видит первую так же ясно, как зеркало, за которым она находится, видит наполовину придуманное, наполовину искреннее увлечение той - торопливо переодевающейся - этим мальчиком, этим образованным мужиком, этим необыкновенным Яаком… Та, зазеркальная, смеется над этой. Вполне понятно. Даже порицает ее. Иначе и нельзя относиться к такой детской затее, сохрани бог… А все же та, другая (поскольку от помады она отказалась, можно не бояться, что закрасятся зубы), в тревоге кусает губы: что же теперь будет дальше? Кстати, что будет дальше, весьма интересует и ту, которая, сидя на табурете, быстро переодевает чулки и туфли, но она совсем не тревожится, ей только очень любопытно. Но ни одна ни о чем другую не спрашивает. Ибо стекло все равно не даст услышать вопросы…
Все же, когда первая (уже в своих самых красивых, кружевным узором связанных розовых чулках и в самых своих новых и тем не менее уже слегка поношенных зеленых сафьяновых туфлях на высоких каблуках) торопится теперь в библиотеку, чтобы взглянуть, не валяются ли там в беспорядке книги, которые смотрели Отто и его гости, грязные кофейные чашки и пласты трубочного нагара, вторая беззвучно скользит за ней. В спальне остается только зеркало. Но невидимое стекло идет вместе с ними (или с нами! Как мне сказать?) между ними (или между нами!)…
По пути первой (ой, - мне… другой… нам… святой Дженнаро, мое смятение не утихает, наоборот, оно все растет!) вспоминается, что Леэна и Кай ждут от хозяйки распоряжений по поводу беления щелоком… Но в венском платье из желтого шелка, отделанном у ворота чайными розами, все же нелепо бегать в кухню и прачечную… Я кричу из столовой через коридор в кухню:
- Минна! Минна!
И когда Минна просовывает в столовую свой накрахмаленный чепец и смешное сморщенное лицо (Отто говорит: как вялая картофелина), я отдаю ей, стоя в дверях библиотеки, нужные распоряжения: чтобы щелока положили на треть больше обычного и чтобы полоскали в такой горячей воде, как только терпят руки! В ведении здешнего домашнего хозяйства со всеми его повседневными нуждами я вдруг становлюсь необыкновенно предприимчивой - мое зазеркальное "я" прошептало б мне, если б могло: это оттого, что своим усердием ты заранее хочешь искупить… нечто такое, чего ты еще не намереваешься делать, но о чем ты знаешь, что оно дурно…
Прежде чем скрыться в коридоре, Минна смотрит на меня своими маленькими слезящимися глазками и спрашивает с гордостью и некоторым испугом:
- Какие же господа должны к нам нынче пожаловать?!
- Все уже здесь, - говорю я и притворяю за собой дверь в библиотеку.
Большой стоячий Chater показывает без четверти десять. Они вот-вот должны вернуться. А в библиотеке все именно так, как я и предполагала. Я сбрасываю вонючий нагар от трубок Адлерберга, Еше, Отто и еще не знаю чьих в медную пепельницу и гусиным крылом обметаю курительный столик и края книжных полок. Я складываю ровной горкой разбросанные на пульте тома. Обратно в шкаф я их не ставлю. Ибо Отто непременно поднимет крик - опять что-то оказалось не на месте. Я не раз уже это слышала… Я стираю пыль, потом подхожу к окну. За стеклом - десять шагов подстриженного газона, утренний ветерок колышет на нем несколько коричневых листьев. Потом идут ореховые деревья, большие, двадцати-, тридцатилетние, слишком старые, чтобы приносить хорошие плоды, и за ними внизу, у подножия берега, виднеется бревенчатая, опоясанная мхом стена мельницы под драночной крышей. И на реке - плотина, сквозь желтые перила вдоль дорожки по ней видна шумящая река… Оттуда они должны прийти. Но их еще нет. Его еще нет… Я чувствую, что все больше становлюсь той женщиной, которая здесь, в комнате, возится с гусиным крылом, и все меньше обращаю внимания на ту, зазеркальную. Та, разумеется, тоже здесь, это правда. Их даже две: я вижу ее в приоткрытых двойных стеклах окна и в дверце книжного шкафа. Она смотрит на меня с двух сторон. Я поворачиваюсь спиной к той, что в оконных стеклах, и смотрю на ту, которая в стекле книжного шкафа (может быть, от того, что первая более четкая, а вторая более расплывчатая). Я спрашиваю:
- Отчего это непозволительно?! Посидеть здесь, в библиотеке, и выпить чашку кофе с одним studiosus'oм, правда, кажется, несколько необычным, но тем интереснее, что он устраивает маскарад своим крестьянским кафтаном и к нему мой муж явно испытывает уважение…
- Минна! Минна! - кричу я в столовую (может быть, для того, чтобы не слышать, как мое зазеркальное "я" говорит: "Слушай, теперь в свое оправдание ты уже ссылаешься даже на уважение, которым он пользуется у твоего мужа…").
- Минна!
И когда Минна появляется, я говорю ей:
- Позаботься, чтобы поставили на огонь свежий кофе!
- Хорошо, сударыня. На сколько приборов и где накрыть стол?
- Это я сделаю сама. Да, да. Ступай!
Минна опускает голову, смотрит на меня исподлобья сквозь свои белесые ресницы и, разумеется, уходит. А я достаю из буфета две крохотные французские кофейные чашечки с золотым дном (их у меня всего две и есть) и ставлю их на стол в библиотеке.
В последний момент мне приходят в голову всяческие мысли: может быть, следовало подушиться одеколоном с запахом фиалки (но почему? Глупости… если я уже выбрала тот, что пахнет розами, поскольку у меня на платье чайные розы!), и что я могла бы сбегать на поле и нарвать синецвета в маленькую вазочку черного мрамора: когда он придет, приятно было бы убедиться, что его глаза в самом деле такие же синие…