И в заключение нашей мысленной беседы: Вы сами видите - на мою долю не выпадали встречи с героями. За исключением одного человека, который, может быть, был таким по своей природе, но соприкосновение с которым оказалось случайным. Помните, Йозеп Хурт, согласившись отдать мне расписки, сказал: "Хорошо. Тогда это решено". Я не спросил его, что он при этом думал. Через неделю я узнал. В Выруском уезде у него был брат, которому надлежало идти в армию на шесть или семь лет, так тогда служили. А у брата была невеста, было здоровье и т. д. Йозеп в то время размышлял, не пойти ли ему вместо брата. В царское время по закону военной службы это допускалось. На его туберкулез комиссия за взятку не обратила бы внимания. Совершенное мною хищение бумаг из доверенного ему архива укрепило его решение. Но, кстати сказать, ему не удалось спасти брата, который спустя год умер дома от несчастного случая… и Йозеп освободился от военной службы. А я боюсь… я боюсь, что мне так и не удастся спасти честь своего отца… Но сам я от чего-то освобождаюсь. Когда я снова пишу, когда я снова пишу:
Господин Пальм, я - ныне еще здравствующий сын И. В. Янсена, который гордится честным трудом своего отца на благо народа, сим выражаю всем клеветникам и хулителям моего отца свое глубочайшее презрение - сво-е глу-бо-чай-шее пре-зре-ние.
Точка. Подпись.
Слава богу…

ПОЯСНЕНИЯ,
без которых на этот раз действительно не обойтись
Койдула, Крейцвальд, Якобсон, Янсен (на всякий случай - в порядке алфавита, чтобы избежать порядка значимости) - четыре первые скрипки в большом оркестре пробуждения эстонского народа.
Янсена (1819–1890) принято называть отцом эстонской журналистики. Это происходит потому, что вслед за выходившими и быстро умиравшими эстонскими газетами Янсен основал и несколько десятилетий выпускал первую эстонскую газету, читавшуюся по всей стране. И еще больше потому, что он создал стиль публицистики своей эпохи. Ни до Янсена, ни после него мы не найдем стиля, который можно было бы сравнить с янсеновским, в силу того, что он до смешного полно отражал признаки времени и места, и одновременно в силу присущей ему исконно народной сочности.
Янсена называют лидером консервативного крыла в эстонском общественном движении того времени, антиподом "якобинца" Якобсона. Правильно. Принято говорить, что Янсен остался бы одним из самых заслуженных эстонцев, даже если б он не дал истории ничего, кроме своей дочери Койдулы. Наверно, и это правильно. Принято считать, что в то же время он был предателем своего народа. И это, к сожалению, под каким-то углом зрения тоже не ложь…
Во всяком случае автор старался направить свой взгляд вдоль более глубокого течения реки человеческих дел и миновать песчаные мели обоих берегов.
Подлинная полемика между сыном Янсена и историком литературы Аугустом Пальмом, обширный опубликованный, а также сохранившийся в документах материал, дает этой попытке известную реальную почву.

Небесный камень

1
Опять все то же, что было и вчера, и позавчера, и позапозавчера, и всю осень, и целых полжизни: сквозь ресницы, сквозь пепел утреннего сна в запотевшем окне спальни пастората - кусок серого предрассветного неба, мокрый навес драночной крыши, черные стволы елей, темно-красная от кленовых листьев трава, выбеленная известью каменная стена; высокое, холодно синеющее окно церкви.
Все то же, уже пустое, углубление на подушке в льняной наволочке рядом с моим лицом Или все то же в серой щетине лицо, пахнущее трубкой, - о господи, ведь любимое лицо… Жесткая щетина прикасается к моей щеке, детский поцелуй в мочку уха. Сиплый шепот: dormi, dormi, cara mia… и быстрые шаги в шлепанцах… И в тот же миг снова полузабытье… Высокое, холодное, синеватое окно расплывается, как будто разливается теплая синяя вода…
Журчит теплая темно-синяя вода под светло-синим небом…
Мы сидим в гондоле. Катарина и я, мама и старый Луиджи тоже сидят с нами, и чернеющая вытянутая птичья шея гондолы скользит перед нами по сверкающему заливу. Мы родились под этим светло-синим небом. Катарина и я. Говорит мама. Но мы этого не помним. Мы видим его впервые. И белеющий город, и курящиеся карамельно-коричневые сахарные головы Везувия, и стену Costello dell Uovo, и хохолки пальм в ста шагах от синей воды. И солнце! Такое солнце, какого там, в городе белых медведей, носящем имя святого Петра, никогда не бывает. Там, откуда мы приехали. Там, где мы похоронили отца в яме, вырубленной в ледяной земле на старом католическом кладбище. Там, где страшная, твердая, как камень, замерзшая земля поглотила нашего отца. Отца, которого я, в сущности, и не помню. О котором в моей памяти сохранился только глухой смех, пряжка с зеленым камнем на шейном платке и открытая могила. И которого там, в городе белых медведей, звали господином маркизом. Так говорила мама. Или, во всяком случае, старый Луиджи, после того как на второй неделе нашей жизни в Неаполе мама вдруг захворала. Несколько дней лицо у нее было, как огонь, горячее, потом покрылось пятнами… и потом мы увидели маму утром: лицо у нее было совершенно белое. Она сама скрестила на груди руки. Она лежало на старой, пропахшей полынью кровати в дешевом гостиничном номере с белеными стенами. Мы с Катариной стоим в углу, прижавшись к побеленной известкой стене. Мы плачем друг у друга на груди. Время от времени к нам подходит старый Луиджи и тыльной стороной руки размазывает по нашим лицам свои и наши слезы. Мы кусаем губы: какие-то серые монахини выносят маму. Говорят, что мы должны сразу же уйти отсюда, из комнаты, чтобы ее можно было побелить, потому что мамина болезнь заразна. А мы не знаем, куда. Потому что Пиккалуга - богатых родственников отца, которых мы ищем и которые будто бы живут в Сицилии или еще где-то, мы не нашли, и только мама знала, где их искать. Мы - на улице, за нами по пятам с лаем ходят неаполитанские собаки. Собаки лают, страшные, пятнистые псы снуют мимо нас по полуразвалившимся лестницам, освещенным солнцем…
Собаки лают сквозь пепел утреннего сна… Неаполитанские, тартуские, эксиские собаки… Собаки половины Лифляндии и половины Эстляндии, пасторат, как всегда, полон гостей. Гостей и их собак. И эта тоже старая, тоже пропахшая полынью кровать, на которой я лежу, слава богу, живая, и откуда меня наверняка никто не прогонит. Спасибо всевышнему! Эта кровать - словно остров, и такие мгновения вернувшегося полузабытья, как дымка, защищают меня от наступающего дня…