Да-a! Господин Пальм, разве Вы в самом деле этого не читали?! Читали. Несомненно читали. Не мог "Ээсти кирьяндус" настолько низко пасть, чтобы печатать уже совсем безответственно состряпанный хлам! Ведь в прежние времена его редактировали такие серьезные люди, как мой коллега Йыгевер и некоторые другие. Вот этого Тугласа, который теперь занимается литературной частью (как я прочел на обложке), его я хорошо не знаю. В свое время говорили, что он тоже из социалистов. Тем не менее, как мне думается, все, что они там пишут, им надлежало бы, по крайней мере, основывать на знании самых надежных источников. Да. И чем больше у меня оснований предположить, господин Пальм, что вам известен этот недвусмысленный ответ нашего отца своим клеветникам, тем больше у меня оснований спросить вас: откуда же идет ваше бесстыдство, чтобы думать о нем иное. По какому праву вы не верите тому, что мой отец ясно сказал вам: ни единого ломаного гроша?!

Зачем понадобилось этому молодому человеку мучить больного старика?! Нет, я ни на йоту не усомнился в том, что отец написал им правду в своей газете. Ведь это же было сказано им самим и начертано его пером. Сказано ясно и окончательно. На сегодня, на завтра, на столетие вперед. И так хорошо стало мне тогда. Так хорошо. Если я сказал, что камень у меня внутри растворился, то это было чистой правдой, даже сдержанно высказанной. Господи, когда на следующем уроке пения в гимназии нам нужно было петь эту песню Крейцера, мы все никак не могли понять вот это:

Ха-ха-ха-ха-а - это место я пел, по-видимому, намного громче, чем когда бы то ни было раньше.

Старый Арнольд постучал смычком по пульту: "Кхм, Янсен! Тенору здесь не полагается так греметь, чтобы других голосов не было слышно! Nochmals, bitte!" Дважды или трижды пришлось ему умерять мое певческое воодушевление. Да-а.
Так что это открытое выступление нашего отца и прямо высказанное опровержение клеветы для всей нашей семьи было как пробуждение от заколдованного сна. Все мы снова ходили прямо, смело смотрели в глаза знакомым и незнакомым, громко пели и весело смеялись, как прежде. На гребне волны освобождения я сравнительно легко пережил - это было весной семьдесят второго года - то роковое письмо Амели… Уже с дюжину писем она переслала мне с учеником своего отца, с этим скуластым Аугустом, все в маленьких бледно-розовых кувертах, пахнущих сиренью… И то письмо было точно таким же, и по лицу Аугуста ничего нельзя было заметить, когда он сунул его мне в прихожей, - Аугуст был у нас в "Ванемуйне" суфлером и нередко приходил с текстом пьесы к Лидии, к Харри или ко мне. Впрочем, я уверен, что он и не знал ни о чем. Потому что для нас он был всего лишь почтальоном. И актером он был никудышным (хотя впоследствии стал большим театральным деятелем. Господин Аугуст Вийра - так ведь!). Предчувствие все же существует, я знал это всю жизнь. Каким-то необъяснимым образом я почуял что-то недоброе, еще когда только вскрывал куверт в своей мансарде и читал эти волнистые кокетливые строчки: что, мол, в то время, когда я их читаю, она - Амели уже где-то ganz woanders и, просит у меня прощенья от всего сердца (как будто у этой стрекозы оно было) - да-а, от всего сердца просит прощения, если дала мне повод считать, что ее милый Эуген был для нее больше, чем просто приятным другом, каких ведь всегда оставляют, потому что их много…
Да, да, даже на пороге восьмидесяти нам бывает еще немного неловко и как-то горько вспоминать свои мальчишеские разочарования, и если я сейчас об этом вспомнил, то именно для того, чтобы показать, какими чистыми, обновленными и торжествующими чувствовали себя и я, и вся наша семья в ту пору, что даже со своей первой любовной болью я справился за несколько недель…
Вновь обретенную уверенность в себе я, разумеется, быстро утратил, она иссякла, уступив место повседневной тихой жизненной смелости, во всяком случае, Арнольду уже не приходилось больше укрощать мой голос. Но моя вера в моральную основу отца и в свою собственную была само собой разумеющейся. Такой она и оставалась. Хотя у всех наших домочадцев со временем она, очевидно, снова дала трещину. Ибо однажды возведенную клевету даже самые ясные отцовские слова уже не в силах были остановить, особенно если учесть к тому же холопскую зависть, распространенную среди наших дорогих соплеменников. Но трещины в завоеванной вере в себя, со временем возникшие у каждого из нас, я стал замечать много позднее, собственно только, когда уже начались роковые события. Да, по существу я их увидел тогда, когда нас уже постигли роковые удары. В те годы, о которых я говорю сейчас, я многому не придавал значения, даже тому, что Леопольд - это было, видимо, летом семьдесят третьего, через несколько месяцев после свадьбы и отъезда Лидии - да, что Леопольд снова явился к отцу выпрашивать денег… Помню, мы сидели в нашей зале, на софе и стульях с желтой обивкой из полосатого шелка, под люстрой, привезенной отцом из Риги или Таллина. Мы уже пообедали. За обедом Леопольд влил в себя три бутылки пива, так что его обычное, немного подхалимское поведение во время таких визитов стало уступать место куражу, и в его дружелюбной болтовне зазвучали несколько враждебные ноты. Отец попытался прочесть ему небольшую нотацию, и в ответ на слова Леопольда, что в его планы входит уехать в Петербург и сделать там карьеру на государственной службе, отец посоветовал ему, во всяком случае, не ездить к Лидии в Кронштадт просить денег. На это Леопольд, с присущей ему грубостью (один бог знает, откуда у него такой характер!), ответил:
- Ничего страшного не случится, если я дам Лидии возможность изредка сунуть брату пару рублей! У нас ведь есть папенька, который так здорово выдаивает эти рубли из немецких коров, что…
Харри закричал:
- Заткни свою паршивую глотку!
А отец сунул Леопольду десятирублевку и, не произнося ни слова, вытолкал его в прихожую и вон из дома.