Однажды вечером доложили о приезде Егора Петровича, и я в первый раз заметил, что взор Ольги Александровны блеснул особенною живостью. Она с улыбкой подала руку старику, который с благоговением поцеловал ее. Она сама разливала чай в этот вечер, сама подала стакан Егору Петровичу.
Непостижимое чувство грусти и зависти наполнило меня. Никогда еще сознание моего ничтожества не возрастало до такой степени. Что я в ее глазах? Что такое самое ее внимание ко мне? Моя неловкость и незнание света оскорбляют ее эстетический вкус; она образовывает меня с тем же чувством, с каким меблирует для себя комнату. Такой эгоизм возмущал меня. Я вышел в другую комнату, сел у стола, закрыв лицо руками, и - стыдно сказать - заплакал… Вся жизнь моя проходила передо мной пестрою панорамой. Немногие образы улыбались мне.
- Дитя! о чем вы плачете? - сказал возле меня слишком знакомый мне голос.
Я быстро встал и хотел уйти. Ольга Александровна удержала меня.
- О чем вы плачете? - сказала она настойчиво, - вам дурно здесь, вас кто-нибудь обидел?
- Никто. Извините меня, я так… мне взгрустнулось!.. Она покачала головой.
- Подите в залу, - сказала она, - развеселитесь, дети танцуют, слышите?..
Звуки вальса долетали до нас. Гувернантка играла на фортепьяно.
- Напрасно вы считаете меня таким ребенком, - сказал я.
- А между тем вы плачете, оттого что вам взгрустнулось; вы мужчина!.. Ах вы, немец! - прибавила она полуласково, - сантиментальность нас сгубила…
- Это название, видно, будет преследовать меня вечно и повсюду, - сказался, - впрочем, с ним связано все лучшее и вместе все тяжелое моей жизни.
- Кто же называл вас так? - спросила она.
- Все, с самого детства: батюшка, матушка, старый князь Кагорский…
- Кто, что? - спросила она вдруг изменившимся голосом.
- Князь Кагорский.
- Старик, говорите вы?
- Старик. Но сын его, Эспер, немного старше меня… Где он теперь и что с ним? Без сомнения, блестящая драпировка жизни совсем заслонила от него бедную, тщедушную фигурку маленького семинариста.
- Князь Эспер! - сказала она, задыхаясь и дрожа всем телом… Эспер! Вы знали его?
- Да, я играл с ним ребенком.
- Эспер! - повторила она, - вы знали его, а я не знала этого…
Она села в кресло и будто ослабела от сильного волнения; руки ее были опущены, голова склонилась; она дышала тяжело, отрывисто. Я подумал, что, может быть, ей неприятно будет иметь во мне свидетеля своего волнения, вышел и на весь вечер заперся в своей комнате.
Мною овладела странная тревога при мысли, что передо мной женщина, любившая князя и любимая им.
На другой день я жадно следил за ней взором: она была печальна, но в движениях ее - мне так казалось, по крайней мере, - заметно было больше мягкости и неги.
После обеда она подошла ко мне.
- Пойдемте ко мне, милый мой немец, - сказала она и привела в свой кабинет.
- Садитесь вот тут, против меня, и расскажите мне про ваше детство, про знакомство с ним…
Она сложила руки на столе и положила на них голову со сладким любопытством ребенка, приготовляющегося слушать волшебную сказку. Она будто преобразилась вся: черты лица дышали кроткою и нежною прелестью.
- Не правда ли, - сказала она, когда я перестал говорить, - не правда ли, он был благородный, чудесный ребенок? Он родился прекрасным и добрым! О Боже, Боже мой!..
Она залилась горячими слезами и рыдала долго, отчаянно. Я не смел утешать ее. Когда первый порыв горя прошел, она подозвала меня и указала место подле себя.
- Вы знали его!.. Егор Петрович тоже знает его… Он любил вас!..
Она положила мне руку на плечо и смотрела мне в лицо, улыбаясь сквозь слезы.
В эту минуту в другой комнате послышался шорох; я невольно отодвинулся, и мысль, что за нами подсматривают, пришла мне в голову.
- Там кто-то есть, - сказал я, отдернув портьеру, и очутился лицом, к лицу с мосье Дюве.
- Что вам угодно? - спросил я его.
Он сказал мне, что ищет книгу, которую взяла у него Лиза. Находчивый француз попросил у Ольги Александровны позволения войти, очень свободно осмотрел все уголки и, не найдя книги, вышел, рассыпаясь в извинениях. Ольга Александровна проводила его медленным, холодным, проницательным взглядом.
Мы еще много и долго говорили с ней. Не раз какое-то темное, жгучее чувство шевелилось в душе моей, когда развивалась и рисовалась передо мной целая поэма любви,- поэма, полная благородной борьбы, восторженных радостей сердца и вместе безнадежного, бесконечного горя.
Ольга Александровна была потрясена до глубины души своими воспоминаниями и весь вечер не выходила из своей комнаты.
После ужина, в тот же вечер, слуга позвал меня в кабинет Травянского. Несколько времени Травянский молча ходил передо мной в волнении; потом довольно нерешительно сказал мне, что желает по причинам, нисколько не касающимся моих достоинств или недостатков, чтоб я оставил дом его, что этого требуют его особенные расчеты…
- Я оставлю дом ваш сейчас же, сию минуту, - сказал я, вставая и подходя к дверям.
Он остановил меня.
- Я не хочу ссориться с вами, и вы напрасно горячитесь… Повторяю, что отказ мой по своей сущности нисколько не оскорбляет вашего личного достоинства. Притом же я не хочу сделать неприятности жене, которая… привыкла к вам… Вот видите, я буду с вами откровенен, я хотел бы даже, чтоб она не знала о моем отказе… она женщина нервная, слабая, притом же упряма ужасно… Я не хочу огорчать ее, вы придумайте, мой милый, - прошу вас как благородного человека, - придумайте какую-нибудь причину вашего отъезда. Вы меня этим избавите от затруднения и в таком случае получите деньги за год вперед. Вас отвезут в один дом, где вы можете остаться до приискания места.
От денег я отказался, но принять угол до приискания места заставила меня необходимость.
Оставалось самое трудное - солгать перед Ольгой Александровной. На другой день я сказал ей, что получил письмо от отца, что он зовет меня.
- Ну что ж! - отвечала она, - поезжайте, повидайтесь со старичком…
Мне горька и тяжела была разлука с этой женщиной, к которой я имел непостижимую привязанность: печаль невольно выразилась на лице моем.
- Не оставайтесь там долго, - сказала она.
- Мне кажется, я уже не увижусь с вами, - сказал я.
- Вы предчувствуете смерть мою. Полноте, я не умру так скоро; смерть приходит кстати только в трагедиях - в действительности она не так любезна…
- Не смерть, а разлука…
- Да ведь вы скоро возвратитесь?
- Не знаю, может быть, и не возвращусь.
- Это отчего?
- Может быть, найдутся причины…
- Женитесь разве, - сказала она улыбаясь, - или пойдете в священники. Тогда я выберу вас духовником.
- Не шутите, Ольга Александровна, мне и без шуток тяжело.
Этими словами я испортил все дело. Она посмотрела на меня с недоумением, будто желая читать в душе моей. Подобный взгляд я не мог вынести без смущения. Лицо ее вдруг стало серьезно, от нее повеяло прежним холодом; передо мной опять была мраморная статуя.
- Часто вам приходилось лгать в жизни? - спросила она меня.
- Скрывать - еще не значит лгать, - сказал я, - я ненавижу лжи.
- Конечно, - сказала она холодно, - у всякого свои секреты… и вышла из комнаты.
Я был поражен. Так ли желал я расстаться с ней!
Придя в свою комнату, я машинально собрал свои бедные пожитки и не имел сил явиться ни к обеду, ни к вечернему чаю, ни к ужину. Я решился как можно скорее оставить этот дом.
Наступил вечер, я не зажигал свечи; небо было звездно, луна светила; стекла окошка, подернутого морозом, сверкали бриллиантами. Я сидел в каком-то онемении, покуда легкий шум не заставил меня оглянуться. Передо мной стояла Ольга Александровна.
- Не сердитесь на меня, милый мой немец, - сказала она кротко и ласково. - Я пришла проститься с вами. Мне сказали, что вы завтра рано уезжаете. Да хранит вас Провидение…
Она подала мне руку.
- Когда вам нужна будет дружеская помощь, обратитесь ко мне… Да прощайте больше людям, - прибавила она, - они жалки…
Я не мог удержаться от слез, она тоже плакала… На другой день я оставил дом Травянских.
Судьба бросала меня с места на место, наталкивая на самые горькие стороны жизни и человеческой натуры. Несколько раз я чуть не падал под гнетом невыносимо тягостного положения. Однажды хотел воротиться к батюшке, но непонятное мне самому чувство удержало меня; притом же он хотел принять меня только тогда, когда я захочу идти в духовное звание, а это было выше сил моих. Я дошел, наконец, до совершенной апатии и без борьбы, без ропота предался течению житейского моря, и вот волна его бросила меня сюда, к Марье Ивановне.
Много безотрадных, безнадежных дней пережил я! И не нашлось доброго духа шепнуть мне в те горькие дни, что со временем, вот здесь, под ясным небом, будет обращено на меня это милое личико, будут улыбаться эти розовые губки… Это дало бы мне сил и твердости…
Рассказ мой кончен; "ау" Лизаветы Николаевны раздается уж недалеко. Сердитесь вы на меня за дерзость?
- Нет, мне только грустно, грустно за вас…
III