Всего за 169 руб. Купить полную версию
Эранна, видя, что не скоро будет то, о чем она томилась, отвернулась от ристалища со скукою, заметила Тутин жадный взгляд, услышала страстный шепот и улыбнулась ему:
– Что ты все шепчешь?
– Песенку.
– Какую?
– А вот слушай.
Говорили по-египетски: она хорошо знала этот язык, модный при здешнем дворе.
Тута подсел ближе и зашептал ей на ухо:
Быть бы мне черной рабыней, ее раздевающей, -
Всю наготу сестры моей увидел бы я!
Быть бы рабом, одежды ей моющим, -
Надышался бы я благовоньями тела ее!
Быть бы мне перстнем на пальце сестры моей -
Вечно б носила она, берегла бы меня!
Быть бы мне миртовой вязью на груди ее -
Зацеловал бы я сосцы моей возлюбленной!
– Хороша песенка? – спросил он.
– Недурна.
– А есть другая, еще лучше.
– Ну-ка, скажи.
Он опять зашептал:
Мой царь, мой брат, мой бог!
Как сладко мне в воду с тобою сходить,
К распускающимся лотосам!
Как сладко с тобою купаться вдвоем,
Наготу мою тебе показывать
Сквозь льняную ткань, прозрачную,
Благовоньями облитую!
И, нагнувшись к вырезу, вдохнул запах мускуса, мирры, туберозы мучительной и чего-то еще сладкого, страшного, как бы женского тела-тлена. "Ужо провалитесь все в преисподнюю!" – почудилось ему в этом смраде благоухающем.
– Какое это благовоние у сестры моей? – полюбопытствовал.
– А разве у вас нет такого в Египте? Весь Мемфис, говорят, как склянка с благовониями.
– Такого нет, такого нет нигде! – прошептал он. – Оно, как ты… пьяное.
Чуть не сказал: "распутное". А если б и сказал, может быть, не обидел бы.
– Благодарю за любезность! – рассмеялась Эранна. – А господин мой пьяных любит? Знаю, знаю, зачем ездил на Гору, за кем подглядывал! – пригрозила ему пальчиком.
"Уж не знает ли, как на плечах Гингра скакал?" – смутился Тута и переменил разговор.
– Есть у нас в Египте, на стенах святилищ, изображения: богиня любви, Изида-Гатор кормит грудью царя, прекрасного отрока; как младенец ко груди матери, он припадает к сосцам божественным…
– Ну и что же? – усмехнулась она лукаво.
– Грудь у сестры моей, как у богини любви…
– Ну и что же? – повторила и усмехнулась еще лукавее.
Молча скосил он глаза на вырез, как кот на сливки.
– Чудаки вы, египтяне! – засмеялась Эранна.
– Почему чудаки?
– Да уж очень запасливы: гробы себе, домы вечные строите загодя и чего туда ни кладете, чтоб на том свете не соскучиться, – книжечки с любовными сказками и такие картинки, что и сказать нельзя… Ведь правда?
– Правда.
– И ты положишь?
– Как все, так и я.
– А хочешь, я дам тебе моего благовонья? Положишь в гроб и его – вспомнишь обо мне на том свете… Знаешь, как оно называется?
– Как?
Она прошептала ему на ухо такую непристойность, что он покраснел бы, если бы поклонник богини Гатор мог краснеть от чего-нибудь.
Обернулась к черной рабыне, тринадцатилетней девочке, державшей над ней зонтик-опахало с тканым узором лучистых кругов, суженных внутрь, тускло-коричневых по желтому полю, как бы огромный увядающий подсолнечник. Зонтик опустился и скрыл их обоих. Эранна заглянула Туте прямо в глаза и вдруг, как будто застыдившись, потупилась на вырез платья.
Тута понял – быстро наклонился и припал ко груди ее, как отрок-царь – к сосцам богини Гатор.
– Что ты, что ты? Увидят! – смеялась Эранна, но не противилась.
Черная рабыня, видя все, улыбалась им с невинным бесстыдством зверихи, и они не стыдились ее, как люди не стыдятся зверя.
Тута почувствовал на языке своем приторный вкус румян: рдяную точку – капельку крови с острия ножа – слизнул нечаянно.
Краток был миг блаженства: едва успел он оторваться от "сладкого яблочка", как зонтик опять поднялся.
– А просьбу мою не забыл? – спросила Эранна спокойно, деловито.
Просьба была о кулачном бойце в Кносском ристалище, любовнике ее, желавшем поступить на военную службу в Египте, в царские телохранители.
– Просьба госпожи моей – повеление: все уже исполнено, – ответил Тута.
По знаку Эранны зонтик опять опустился, и младенец припал ко груди матери.
Это понравилось Туте; честно, без обмана: заплатил – получил.
– Смотри, смотри! – заговорила она. – Бедненький Пеночка, Пазифайин возлюбленный… Да что с ним сегодня? Прыгает, бесится как! У-у, страшный какой, божественный! Слава Адуну, вот когда начинается!
– А плясунья кто? – спросил Тута, не разглядев.
– Разве не видишь? Сама невеста бога Быка, Пазифайя – Эойя!
II
Эойя приехала в город накануне игр, чтобы повидать купца из Библоса, имевшего к ней предсмертное письмо Итобала.
Когда прочла, что отец простил и благословил ее, умирая, – точно гора свалилась с плеч ее. Обрадовалась так, что захотелось плясать, подумала: "Хорошо, что игры сегодня: так спляшу, как еще никогда!"
Об играх узнала в тот же день, за несколько часов. Дио, бывшую за городом, в своем уединенном доме близ гавани, известить успела бы, но не хотела: знала, что ей слишком тяжело сейчас выходить в толпу, плясать. С какою тяжестью в душе вернулась она с Горы, Эойя догадывалась: помнила, как усмехался, стоя на дереве, над пляскою фиад, тот бесстыдник, безбожник, диавол Таму.
В городе узнала она, что дня за три, в день игр, отмененных по болезни царя, схвачен был один из ристалищных бычников, пытавшийся опоить пьяным пойлом Пеночку. Тут же на месте казнили его, по уставу игр: удавили на первой попавшейся веревке, как собаку, – спаивать бога Быка считалось неслыханным злодейством. Все же имя Кинира, сына Уамарова, сообщника своего, он успел назвать перед смертью. Но никто ему не поверил: слишком почтенный старик был Кинир, чтобы участвовать в таком злодействе.
"Это он, Таму, диавол, ищет души моей", – подумала Эойя, услышав имя Кинира. "А ведь так легко, пожалуй, не отступятся: раз не удалось – в другой раз может удасться. Надо бы осмотреть Пеночку", – промелькнула мысль. Но странно-легко забыла об этом. "Легкий день сегодня: все хорошо будет. Так спляшу, как еще никогда!"
Выбежала на ристалище. Бык уже стоял на нем, один: всех остальных угнали, все плясуны и плясуньи ушли.
Увидев ее, пошел на нее медленно, уставив рога, взрывая пыль копытом, с мычанием глухо-прерывистым.
Она ждала его не двигаясь; только искала глазами глаз его: знала, что для победы над зверем важнее всего человеческий взор.
Взор его уловила, но чуждый, мутный, как бы подернутый мертвой пленкой. Не он, не он, а кто-то другой глянул на нее из глаз его!
Бесится, бывало, всегда как будто притворно, только для зрителей, а на самом деле пляшет с ней ладно, мерно, под мерную музыку флейт. А теперь идет неуклюже, нелепо, шатаясь как пьяный.
Подойдя почти вплотную, рванулся, ринулся на нее бешено. Ласточкой взлетела – перелетела она через рога его на спину. Легла, положила голову между рогов. Он поднял морду и дохнул на нее пьяным пойлом. Не испугалась. "Пусть пьян – укрощу и пьяного. Все хорошо будет. Так спляшу, как еще никогда!" – повторила как заклинание.
Бык поднялся на дыбы, как будто хотел опрокинуться навзничь, чтобы раздавить ее всей своей тяжестью. Но уже соскочила с него и, прежде чем он успел повернуться к ней, стояла на другом конце ристалища.
Вдруг, взглянув на толпу, увидела рядом с царским шатром, на почетной скамье, спереди, Кинира и Таму. "А, сучка, попалась! Ну, теперь уж конец – не отвертишься!" – прочла в глазах обоих. Но не испугалась:
"Все хорошо будет – так спляшу, как еще…"
Острый, как острие ножа, кончик рога царапнул ее по плечу. Бык набежал на нее сзади, когда смотрела на Кинира и Таму. Успела бы отскочить, если бы движение зверя было осмысленно; но опять рванулся, шатнулся нелепо, как пьяный, и задел ее нечаянно.
Кончик рога только скользнул по плечу и содрал с него кожу. Но уже текла тонкой струйкой по телу кровь.
Кровь увидев, толпа заревела неистово:
– Режь! Режь! Режь!
Жертву зарезать – заклать молила бога Быка.
Царь Идомин высунул бычью морду, личину, из-за шатровых завес, замахал красным, как кровь, лоскутом, и флейты запели песнь закланий жертвенных.
– Режь! – вопила и Эранна вместе с толпою.
"Если погибнет Эойя, то и Дио – с нею", – подумал Тута и привстал.
– Куда ты? – спросила Эранна.
– К царю.
– Зачем?
– Просить, чтоб пощадил Эойю.
– Не надо! Сиди, не пущу! – сказала она, схватила его за руку и опять усадила рядом с собой, почти грубо, насильственно. – Разве тебе здесь не хорошо?
Зонтик опустился и, слабея, пьянея от благоухания женского тела-тлена, Тута припал ко груди богини Гатор. "Подло, подло! – думал он. – А ведь вот чем подлее, тем слаще…"
Эойя плясала, как еще никогда. Кровь струилась с плеча ее, но не чувствуя боли, взлетала – перелетала через быка легкой ласточкой.
Падали знойные сумерки. Мутно-белое небо нависло, как потолок. Душно было, как в бане, и в духоте задыхались два зверя – бык и толпа – от одной кровавой похоти.
Вспомнила Эойя, как однажды в пустынном предместии Библоса, в сумерки, пьяный бродяга напал на нее, хотел осрамить. Спаслась тогда, но теперь уже не спасется. Два пьяных зверя – толпа и бык – шли на нее с одною похотью: осрамить – убить.
И еще вспомнила, как маленькие дети, жертвы Молоха, бьются в мешках; билась теперь и она в таком же мешке.
Вдруг сделалось жалко себя, и вместе с жалостью уколол сердце страх.