Всего за 169 руб. Купить полную версию
Господи, страждем,
Страждем, любя!
Алчем и жаждем,
Жаждем тебя!
Пусть никогда не узнаем,
Как не знаем теперь,
Бог ли нами терзаем,
Человек или зверь, -
Но свершится над нами
Божья тайна – любовь!
Рвите же тело зубами,
Пейте горячую кровь!
Вдруг хоровод остановился как вкопанный, и повалились все лицами на землю. Одна только жрица стала в средоточье кругов, подняла руки к небу и воскликнула громким голосом:
– Приди! Приди! Приди!
И такая радость была в лице ее, как будто она уже видела Того, Кого звала.
"Кто это? Кто это?" – узнавал – не узнавал ее Таму, любимую – любящий. "Бесноватая! Девка под богом, что телка под оводом… Ну, что ж, и такую любишь?" – спросил он себя с надеждой и ответил с отчаянием: "Люблю".
Медленно зашевелился, зашуршал в ветвях, как медведь, лезущий к дуплу за медом. Услышав над собой испуганный шепот Гингра, только усмехнулся, и вцепившуюся в него кошачью лапку Тутину оттолкнул с грубостью. Нащупал под ногами сук покрепче и, держась руками за верхний – тот, на котором сидел, – привстал, сделал шаг, другой; раздвинул ветви и высунул голову. Лез на мед медведь и не боялся пчел.
Увидела? Нет, смотрит выше, в небо. Но опустит глаза – увидит. Опустила – не увидела, как ночная птица днем.
Сделал шаг еще, еще раздвинул ветви и высунулся весь на яркий свет факелов: "Да ну же, ну, гляди, сова слепая!"
Увидела. Гневом озарилось лицо ее, так же как тогда, под обрывом, у моря, когда просвистело над ним копье Бритомартис-охотницы.
Подняла тирс. С сердцем, замиравшим от надежды, он ждал: бросит в него тирс, пальцем укажет, закричит: "Зверь!" – и спустит фиад, как ловчиха спускает на зверя свору бешеных псиц: "Трави его, терзай!"
Но глаза их встретились, и он понял, что опять, как тогда, она сжалится – простит. О, лучше бы выжгла глаза ему раскаленной головней, чем этим прощающим взором.
Опустила руку с тирсом на лежавшую у ног ее девочку. "А, сучка! – узнал Таму Эойю, когда подняла она голову. – Ну, помоги же хоть ты – крикни же, крикни, как следует!"
Крикнуть хотела Эойя, но Дио зажала ей рот рукою.
Кроме них двоих, никто еще не видел его: как пали все давеча лицами на землю, так и лежали не двигаясь; знали, что здесь бог: увидеть его – умереть.
Дио повернулась к Таму спиной и, указывая в противоположную сторону, крикнула:
– Ио, ио, Адун! За мной, сестры!
Все вскочили, ответили криком на крик:
– Ио, Адун!
И бросились бежать, куда указывал тирс, – по нижней просеке.
V
Не успел Таму опомниться, как поляна опустела, огни потухли, и опять сомкнулась над ними черная ночь; только белые зарницы полыхали – перемигивались, пересмеивались огненные диаволы.
"А Килик-то, подлец, соврал: большого удовольствия не получили, – усмехнулся он. – Врет и Гингр, старый козел, что бог на Горе: никого здесь нет, ни бога, ни диавола!"
– Кто-то здесь! Кто-то здесь! Здесь, здесь, здесь! – вдруг зазвенело, затикало над самым ухом его, как червячки в сухом дереве старых домов ночью, во время бессонницы, тикают.
"Это кровь шумит в ушах", – подумал он и позвал:
– Эй, Гингр, Тутанкамон! Вы здесь?
Никто не ответил ему, и опять зазвенело, затикало:
– Здесь, здесь, здесь! Кто-то здесь! Кто-то здесь!
– Кто здесь? – крикнул он и, как будто ожидая ответа, прислушался.
Но звук умолк, наступила тишина мертвая, и вдруг такая тоска напала на него, что подумал:
"Сделать бы петлю из пояса, да вот на этом суку здесь, здесь, здесь – и повеситься!.."
Ухватился обеими руками за сук, вскарабкался, соскочил на скалу, скатился по скользкой хвое с холма, едва не увяз в болоте; долго блуждал, прыгая с кочки на кочку, продираясь в темноте сквозь чащу и треща сухими ветками, как бегущий зверь; выбрался, наконец, на опушку леса, увидел огонек вдали, там, где ожидали нубийцы-носильщики, и пошел на него.
Вдруг выскочило из лесу что-то огромное, косматое, как медведь, бегущий на задних лапах, сверху белое, снизу черное.
Так показалось ему сначала, а потом, вглядевшись, при блеске зарниц, он увидел, что это Гингр с сидящим на спине его Тутою. Белою была льняная одежда Туты, а черным – козий мех Гингра.
Он бежал, скакал во весь опор, а Тута вцепился в него руками и ногами, бил его, пришпоривал, как бешеный всадник – коня.
– Скорей! Скорей! Скорей! Гонятся, слышишь? Матерь Изида благая, отец Амон-Атон, помилуй нас!
Маленький, щуплый египтянин казался великану Гингру немногим тяжелее котенка, но, полузадушенный, он храпел под ним, как загнанный конь. А будущий царь Египта сидел на нем ни жив ни мертв.
Так болел у Туты живот от страха, как будто никогда не страдал он запором. Целое полчище диаволиц, казалось ему, гонится за ними по пятам: вот-вот поймают – растерзают – съедят.
– Стой, погоди, не бойся! Это я, Таммузадад! – крикнул им вдогонку Таму, но Гингр, услышав за собой крик, пустился бежать еще скорее.
Только у костра нубийцев догнал их Таму.
– А, купец! – пролепетал Тута, выпучив на него глаза от удивления. – А я было думал, что тебя…
– Думал, что съели меня? – кончил Таму и, взглянув на него, рассмеялся так, как будто получил-таки большое удовольствие.
В диком лесном логе, где глубокие мхи между корнями дремучих дубов постланы были, как мягкие ложа, фиады остановили свой бег.
– Здесь переночуем, сестры! Стройте кущи, зажигайте костры! – сказала Дио и, когда они разбежались по лесу за хворостом и ветками для кущ, она потихоньку от всех зашла в такую дичь и глушь, где никто не мог ее найти, упала лицом в траву и зарылась в нее с головой, спряталась, как прячется в нору свою издыхающий зверь.
– Таму, брат мой, что ты сделал! – прошептала опять, как тогда, под обрывом, у моря.
Вспомнила, как он усмехнулся давеча, стоя на дереве, когда глаза их встретились. "Тот, Кого ты зовешь, никогда не придет; а если б и пришел, горе живущим в мире, потому что это не Бог, а диавол!" – вот что было в этой усмешке.
"Сам ты диавол, Богоубийца!" – хотела она ответить и не могла. "Брата своего, Иола, забыла?" – пронеслось над ней тихим стоном. Вспомнила, как в Диктейской пещере, там, где крест и жертвенник жертв человеческих, мать Акакалла спросила ее: "Простить не можешь?" За нее ответил Таму – Таму за Иола, брат за брата восстал.
И еще вспомнила: отцы и матери, когда несут детей своих на жертвенник, завязывают их в мешки, как ягнят и козлят, чтобы не видеть их лиц – не сжалиться. Бился в таком мешке и брат Иол; а после заклания жертвы обезумевшая мать запела песенку:
Уж не мой ли ребеночек
Плачет в смертной тоске?
Нет, это только ягненочек
Блеет в темном мешке.
И как будто в ответ прозвучала у Дио в ушах другая песенка:
Да свершится над нами
Божья тайна – любовь!
Рвите же тело зубами,
Пейте горячую кровь!
Не липнут ли руки от крови? Не вкус ли крови на губах?
Вскочила, хотела бежать, но подкосились ноги, и упала с тихим стоном. Все закружилось в глазах ее, поплыл кровавый туман, и вспыхнул в нем ослепительно белый, как солнце, огненный крест.
Минотавр
I
"Жертвы человеческой требует бог", – думали критяне, прислушиваясь к раздававшимся все чаще в последние дни гулам подземных громов.
Еще земля не тряслась, но вот-вот затрясется, запляшет, как бешеный бык. "Жертвы, жертвы!" – уже ревел под землей ревом голодным бог Бык, Минотавр.
Игры быков шли на Кносском ристалище. Много было раненых, но ни одного убитого. Люди знали: вмешиваться в поединок бога с человеком, ускорять заклание жертвы запрещено святым уставом игр; жертву избрать и заклать должен сам бог. Но жадная похоть убийства уже томила сердца.
– Вон, вон, смотри, тот серый вздернет ее сейчас на рога! Ну же, ну. Мышоночек, серенький, бей! – говорила соседка Туты в царском шатре, супруга одного из первых критских сановников, Эранна, дочь Фраизоны.
Тута подсел к ней, уйдя потихоньку с почетного места в сонме царских скопцов.
– О-о-о! Мимо, мимо опять! – застонала Эранна, как от боли, от неутоленной похоти. – Увалень глупый, медведь косолапый! Чуточку бы левый рог повыше – и распорол бы ей живот, как ножом!
Сквозь опаловую розовость румян, белил, притираний искуснейших – "вечную молодость", тоже одно из чудес хитрецов-дедалов, проступали по всему лицу ее, а особенно около густо накрашенных, точно кровью намазанных губ, тонкие морщинки – "трещинки в стене побеленной", как смеялись над ней завистницы. Вельможно-породиста, жеманна, притворна, с виду как лед холодна, целомудренна, а на самом деле тайная распутница, Эранна была, на Тутин вкус, прелестна.
Подсев к ней, он зашептал ей на ухо любезности и жадно заглядывал в низкий, до пояса, вырез платья из драгоценной ткани, двуличневой, зелено-лазурной, как морская вода, с золотым и серебряным шитьем – тонкими стеблями водорослей, завитками раковин и летучими рыбами. Вырез, как у всех критских женщин, обнажал сосцы. К невинной наготе египетской Тута привык, но здесь было иное.
О, эти два яблочка – "сладкое яблочко, съесть тебя хочется!" – два сосца неувядаемых у сорокалетней женщины, как у шестнадцатилетней девочки, – два острых кончика, смугло-розовых, тоже подкрашенных, и на каждом рдяная точка румян, капелька крови на острие ножа!
"Чтобы груди от родов не портились, вытравляют плод", – вспомнил Тута еще одну хитрость хитрецов-дедалов.