Но мамы с папой больше нет. А он, он был таким строптивым, таким непослушным сыном.
Вот так живёшь и учишься быть воином, учишься не бояться умереть и убить, и нет больше счастья, чем преодоление страха, но во сне всё, что ты назавоевывал в борьбе с самим собой, вдруг снимается, как панцирь-куяк, и вешается рядом с детским луком, которым бьют рыбу сквозь воду. И мужество тоже висит под пологом рядом с луком - никто не защитит тебя, только любовь родителей. А если их съела псина - остаётся отчаянный водопад слёз и крик.
Тот самый, которым отмечен переход из утробы матери в убийственный свет.
Первая потеря и первая смерть перед рождением. Смерть для перехода в Жизнь.
Тамэ, не стесняясь нукеров за юртой, зарыдал. Укрылся в этом рыдании от боли потери мамы и папы, унесённых псиной за то, что они самые лучшие на свете. Рыдание - оно такое - укрывает только от боли. Он будет вечно так рыдать, ведь он - беспомощный малыш - не сможет жить без их твёрдости и ласки. И он рыдал долго, освобождённо.
Сквозь сырой буран беспомощности, сквозь тоскливый скулёж волчонка-сироты пробивался голос духа его мамы - ихе. Это даже не она, а только её материнская любовь хочет докричаться сквозь рыдания и не может.
Тамэ натянул поводья своего горя - умолк... И ощутил мягкую ладонь на щеке:
- Сынок, ты что, сынок? Что тебе приснилось? Всё хорошо.
Тамэ замер. Сердце останавливало барабанную дробь... Тук-тук-тук... ту-ук...
Мгновенный рывок тревожного взгляда - эцегэ был тоже рядом - большой, добрый, сильный... Ах какой стыд - он разбудил их своей истерикой - ему приснилось, что их нет, а они все тут. Даже нукер тревожно заглянул в юрту... Ах, какой стыд: сын нойона - плакса и неженка.
- Вы живы... - Он прижался к мягкой маминой руке. - Здесь была эта псина... Я думал - она вас съела.
Нукер исчез за пологом.
- Спи, малыш, спи. Мы прогоним всех псов. - На лице отца не очень понятная Тамэ ироничная печаль. - В твоей жизни будет ещё очень много псов и не самые страшные те, которые приходят ночью. - Он уже думал о своём.
Нетерпеливо отмахнулась мама:
- Иди и спи, не то говоришь. Мальчик плачет не от страха - он плачет от любви. Ты должен знать, что тот, кто плачет от любви, не будет скулить, когда его бьют. - Повернувшись к Тамэ, ихе одобрительно улыбнулась.
Позвякивает куяк у нукера за юртой. На Хэнтэйском хребте веселится тугой напористый ветер. И нет красночерной псины, но есть другое. Не такое страшное, но гораздо более опасное.
Позвякивают пластинки панциря, саадак щетинится перьями красных стрел.
Война - вечная, как хэнтэйский ветер.
Тамэ блаженно растянулся на войлоке - лежать бы так вечно, и чтобы мама касалась рукой. Но если они умрут - если их всё же убьют - всегда можно уйти вслед за ними - кто же запрещает. Так просто - умереть в один день со своими родителями.
С этой мыслью он легко и уютно, как в младенчестве, уснул. Он как бы спал и не спал. Голубой дым облаков обнимал своего сурового серого собрата, что поднимался над очагом. Совсем вдалеке, намёком - белая зимняя вьюга, очень страшная, но неопасная... А за ней лаяла маленькая красно-чёрная собачка. Тамэ плыл над миром, который любил его и защищал.
Так приятно быть беспомощным малышом.
- Я буду жить всегда, - растворялся в сладкой истоме Тамэ, - я буду плыть так всегда.
И вот голубой дым развеялся и стали чёткими белые, ещё не закопчённые жерди-уни. Прояснились высоко над головой, очень высокому самой верхушки юрты.
Почему у них такая большая юрта, почему такие красивые узорчатые подушки? Откуда это роскошное, расшитое драконами покрывало? Откуда эти прожилки на руках?
Солнышко пробежало лёгким зайчиком по седеющей бороде, он резко и беспощадно - вдруг всё вспомнил. Стало зябко под тёплым покрывалом с красно-чёрными драконами. Может, он и сейчас - в этой роскошной юрте - просто юнец, забывший испугаться? ВСё, ну просто совершенно всё было в жизни Чингиса - обнимающего хана, Джихангира бескрайних степей и зелёных северных гор - а такого ни разу не было. Сдавливало щенячьей тоской грудь и совсем не хотелось забыть слёзы только что вселившегося в неё малыша.
Но нет больше мамы. И нет больше эцегэ, и нет больше друга Джамухи, умершего в сырой коже на берегу Онона. Нет никого, НИКОГО, перед кем поплакать, чтобы нежно и одобрительно вздохнули старшие и мудрые. К кому упасть в тёплые мягкие колени?
Всегда он был в окружении подвластных людей олицетворением непогрешимости, твёрдости, всесильности - потому как скулящему псу дают пинка и свои и чужие. Он не щадил врагов: снисхождение к врагам - жестокость к своим.
А что же получил: украденное у самого себя право на слабость? Хотелось выть от бессилия, исправить, замедлить ход времени, отнимающего у него право пользоваться силой тех, кого он сделал сильными. Но с кем говорить об этом?
Джелмэ прикроет в бою и скажет дельное слово на совете, но если узнает, что его Хан может быть слаб... Впрочем, сколько дорог с ним... Джелмэ видел его и слабым, но не беспомощным - слабым в борьбе.
Толстуха Бортэ - она в детях и очаге. Когда он стал менять женщин в своей постели - Бортэ не осталась прежней, но дело даже не в этом, просто он для неё Тамэ юности - Темуджин, к которому она бежала счастливая в меркитском лагере первой победы.
Хулан - он передёрнулся - красиво и безжалостно влюблённая Хулан возненавидит крушение идеала.
Субэдэй-багатур любит не Темуджина-ребёнка, а девятихвостый туг воителя Чингис-хана, а ещё того больше - войну.
Великий Хан привычно накинул те скромные покровы, в которых в молодые годы появлялся и в общественных местах. В первый раз за последнее время рука со вздувшимися венами потянулась почему-то к выцветшей мерлушковой шапке, которую он всегда хранил, как реликвию.
Оглянулся - китайская наложница посапывала на дальнем ложе, вытянув из ажурного покрывала округлую ручонку с крашеными ногтями. Тамэ передёрнуло, хорошо, что ввёл обычай спать отдельно.
Задумчиво шагнул за полог. Гвардейцы-кешиктены почтительно вытянулись. Предстал третий, быстроглазый, для услуг.
Джихангир махнул кистью, едва разлепив губы...
- Коня, я еду в степь, к Бурхан-Халдун. Я не должен вас видеть, и никто не должен меня найти. Это понятно?
- Да, Великий Хан.
Он уехал в безопасную, им сделанную безопасной, любимую степь. Вдали просыпался величественный цветной лагерь, цветной, как радуга, как детство... Тамэ остановился на пригорке, в окружении веток харганы. Из неё он когда-то вырезал столь нужные и столь немногочисленные стрелы... Привычным движением перекинул повод через знакомый с детства столбик. Перенёс своё грузное, но ещё крепкое тело через джурдженьское седло и блаженно растянулся в траве, внезапно ставшей розовой. Растянулся, как в детстве напившись молока.
Вот так живёшь и учишься быть воином - учишься не бояться умереть и убить, - но вдруг всё, что ты назавоёвывал в борьбе с самим собой, вдруг всё снимается, как золочёный панцирь Алтан-хана... Никто не защитит тебя - только любовь твоих друзей.
И снова кто-то тронул за плечо.
- Сынок, ты что, сынок, что тебе приснилось... Всё хорошо.
Чингис-хан замер, сердце останавливало барабанную дробь: тук-тук-тук... т-у-у-к.
- Ихе, это ты. - Тамэ всмотрелся.
Это была не мать, то есть не только она. Виделись угрюмые брови Джелмэ, мягкие черты Боорчу - первого и самого верного друга. Елюй Чуцай глядел пытливо, по-китайски деликатно и мудро. Даже властные глаза Хулан помягчели - да, именно такую он её любил, по такой тосковал. Все его милые, храбрые, напористые кешиктены проплывали перед его глазами, и Субэдэй - воитель Субэдэй, все друзья, соратники, те, кто сражался при нём, кто оберегал его все эти годы... в белой пыли чужих степей, в красной пыли чужих городов - все они смотрели на него. А ещё, конечно, первая жена - его Бортэ - она была такой, как тогда, в юности. Той, что бежала к нему, счастливая, освобождённая из меркитского рабства. Но всё это в чертах, в блестках, в сиянии одного невыразимо прекрасного, мудрого, мягкого женского лица - всё-таки матери, но и не только матери.
- Ты кто... - Его голос стал хриплым.
- Не узнаешь? - зазвенели колокольчики, и мягкий ветер взволновал розовую траву. - Я - ЭТУГЕН - твоя земля, твой народ. Я - ЭТУГЕН - мать всех матерей и сыновей твоего Великого Улуса.
- Да-а, - прошептал дрожащими губами Тамэ и вдруг, как в детстве, а может, и не только как в детстве, освобожденно, облегчённо зарыдал: - Этуген, мама... Этуген. Я сломал хребет Бури-Бухэ. Я зашил в шкуру Джамуху... я... я... - Он почувствовал, как в облегчающем рыдании возносится к Вечному Небу и видит, ведомый рукою бога Тенгри, бесконечную вереницу разноцветных шатров, юрт и пастбищ своего народа...
И он рыдал долго, освобожденно, вечно, потому что снова видел нависшую над ними КРАСНО-ЧЁРНУЮ ПСИНУ.
- Спи, малыш, спи. Ты прогонишь всех псов, - звучал голос его всесильного отца, - а может, и не только, - это НЕБО, вечное Небо-ТЕНГРИ.
И склонился над ним всесильный бог Эцеге-Тенгри:
- Спи, Великий Повелитель, в твоей жизни будет ещё очень много псов, и не самые страшные те, которые приходят днём.
И сказала вдруг недовольно мама Этуген-Земля отцу Тенгри:
- Не то говоришь. Ты, воин, собирающий всё живое под свои туги, должен знать: тот, кто плачет от любви, не будет скулить, когда его бьют.
Голубой дым рассеялся, стали чёткими белые метёлки у него над головой. Розовые ветки харганы шелестели. Почему конь так шумно разрезает огромными зубами траву?