Глава седьмая
Вива Италия!
Освободительное движение на севере Италии, в Ломбардии, между тем ширилось. Тамошнее народное ополчение вступило в бой с отрядами карателей во главе с австрийским генералом Радецким. Тяжелые сражения на баррикадах в Милане. Женщины сверху лили кипяток и обрушивали с крыш черепицу на носителей голубых мундиров.
Италия находилась под иноземным игом после поражения в войне в 1799 году, теперь же, казалось, настал час освобождения. (Увы, окончательно оно совершится почти тремя десятилетиями позднее.) Из Южной Америки срочно вернулся моряк, республиканец и глубоко мирный по своему складу человек с задумчивым взглядом и с сединой после папской тюрьмы в семнадцатилетнем возрасте - народный полководец Джузеппе Гарибальди. Двинулся с волонтерами на помощь северным провинциям. Пятнадцатитысячная армия карателей пока была вынуждена отступать.
Победа? Все еще очень шатко… Король неаполитанский и правитель пьемонтской области были не прочь включить в свои владения освобожденный от австрийцев север, однако победа республиканцев грозила им потерей власти. Добровольцам Гарибальди препятствуют в снабжении и вооружении. Перед ними ставят невыполнимые задачи.
Тем временем к Радецкому пришла помощь из Вены. Массы колебались, ибо республиканцами пока не было гарантировано право на труд и на землю, у них нет отчетливой программы. За объединение Италии и против австрийцев, но что дальше? Республика пока не показала своих решительных преимуществ перед монархией, и у нее мало вожаков масштаба Гарибальди, которого почитают почти религиозно. В южных провинциях тем временем начинается захват земли крестьянами, и новорожденные парламенты обсуждают пугающую многих меру: лишение папы светской власти. Священники скоро ожесточенно поднимутся против "безбожников"… Но это позднее - к осени сорок восьмого, теперь же - тревожный и радостный февраль.
Герцен выступает на публичных митингах. Он касается наиболее болезненного, на что непросто замахнуться итальянским лидерам, поскольку слишком велика религиозность населения, это болезненное - папская область, оставленная в свое время австрийцами без вторжения сотня квадратных миль. Она - заповедник мракобесия. Здесь совершенно нет книжных магазинов. Что относится, впрочем, и ко всей итальянской части Австро-Венгерской империи, за исключением разве что Рима. Сейчас, в середине девятнадцатого столетия, иезуиты там все еще устраивают сожжение ученых трудов и на церковных землях самая тяжелая эксплуатация крестьян. Папская область не заинтересована в благосостоянии и просвещении, и здешние крестьяне самые неграмотные и нищие.
Герценовские формулы, самая мягкая из которых "черные тараканы - священники", и другие его филиппики проникли в печать. Освободительное движение, казалось бы, побеждает, но ему лучше уехать из Рима, здешние друзья-журналисты советуют отправиться путешествовать. Герцен рискован в своих выступлениях. И - решительно не может заставить себя нанести визит в русское посольство в Риме - засвидетельствовать верноподданнические чувства, как это принято.
Александр с Натали на время переехали в Неаполь. Нужна передышка, хотя бы на месяц, потом он вернется к политической борьбе.
Тут подлинный юг южной страны. Золотое февральское побережье… Мало знакомое им чувство успокоенности относительно детей, которые были на редкость здоровы и веселы в последние месяцы, усиливало впечатление какИх-то радостных каникул. Они завели у себя распорядок, о котором давно мечтали: без посетителей; ранний сон и подъем на рассвете. Самая здоровая вещь - просыпаться рано утром! И сразу же они отправлялись в путешествие по садам, развалинам и музеям. Рассеянно и весело осматривали дворцы и статуи на фоне лазури.
У Натали вполне буквально разбегались глаза. Разбегались, чтобы не сходиться в одной точке углубленности в себя. Она любила пояснения гидов… для того чтобы не слушать. Все подлинное она вбирала в себя без посредства слов - чувствами.
А позднее, вечером, - густое и осязаемое лунное свечение (есть ведь нечто вроде прикосновения света, и он словно омывает кожу, струится в крови, звон каприйских гитар и знаменитая белая марсала в тавернах на набережной, где слышен прибой.
… - Машенька… бог ты мой, я опалила ботинки!
У них тяжело кружились головы от горячих везувийских газов. Совсем вблизи на скалах - огненные потеки. Маменька Луиза Ивановна села на камень, они отвлеклись, и камень с нею почти втянуло в лаву. Опасно, но безумно хочется подняться еще выше по склону действующего вулкана… Проводники совещаются между собой и смеются, не идут.
А на набережной - нанимали лодку, чтобы ехать на Капри, - мальчишки у парапета требовали, чтобы они бросали монеты или кольца: русские всегда бросают, чтобы вернуться!
Его спутницы хотели бы не уезжать отсюда… Тоненькие брови Маши то и дело взлетали вверх от ощущения радости, уверенности.
Он смотрел на мать. Она - непривычно пока - чувствовала себя раскрепощенной, начинала вторую жизнь… У нее, по сути дела, не было первой. Она была красива в юности значительной и светлой красотой, в которой была нежность, дружелюбие, достоинство. В Штутгарте в шестнадцать лет, с каштановыми локонами и ликующими синими глазами, пряча потертые локотки выходного платья, она пела в составе капеллы в русском посольстве на рождество. Там и познакомилась с властным московским барином, настаивавшим ехать с ним на его родину: "Луиза, этого хочет бог!.." Католический бог покинул ее вскоре за доверие к словам православного и иностранца, не соединил их венчанием. Поначалу она исходила в Москве слезами… Потом осмотрелась вокруг. Добилась не любимому им больному сыну Яковлева - Егору - того же содержания, что и Саше. Как могла, ограждала их от давящего и желчного нрава отца. Луиза Ивановна любила Наташу Захарьину, видя в ее положении воспитанницы из милости у княгини Хованской как бы тень своей судьбы. Помогала ей и сыну в их тайной переписке и в ее побеге, сколько упреков приняла потом за это…
Жила бедная его мать, не имея знакомств, никого не принимая, это не поощрялось Яковлевым. У него самого бывали изредка лишь старые сановники, друзья юности. Она не имела Образования, но много читала. И вот теперь в ней пробуждался ее нерастраченный интерес к жизни, горячая и благодарная - за самую возможность проявить себя - любовь к людям, которых его мать была лишена столь долго.
А Натали повторяла: "Я хотела бы умереть здесь!" Он ласково улыбался ее ликованию. (Пронзительно вспоминал впоследствии, когда сбылось через четыре года…)
Она говорила, сияя глазами:
- А вот еще в марте будет цвести виноград… и все, все, что может, будет цвести!..
Это означало, что пока еще не вся радость и красота, но будут, будут! Он взял ее руку - возбужденно бился ее пульс… И легкая горечь подступила к его сердцу: Натали требует от жизни полной гармонии и счастья, когда неизвестно, существуют ли они…
Он грубее милой мечтательницы? Становится незамысловатее с годами? Как знать. Быть может, он и в самом деле утрачивает какие-то фибры, которые заведуют покоем и наслаждением. Жизнь его, пожалуй, привычно уже воспринималась им как не принадлежащая ему самому. Она неосознанно ощущает это (они единый организм) и все заметнее "чувствует" за них обоих - дал бы бог, чтобы впереди одна радость…
А вот его впечатления об этом крае. Его восхищают тяжко и стремительно воспаряющие своды храмов. Они вместилища духа, не божественного, а человеческого. Как и стройные памятники, барельефы и хрупкие на вид каменные кружева венецианских дворцов над зелеными водами каналов с легким запахом тления, водорослей и рыбы. Не поверье, а всеобщее убеждение, что иные из памятников оживают в переменчивом свете заката и рассвета. Отчего же не верить в это? Не зря скульптор Донателло обращался к своей статуе как к живой и требовал: говори же, говори! В такое достойно верить. Герцен всегда преклонялся перед красотой, считал ее талантом, силой. Просветляющей силой… Нужно только очень верить в нее самому художнику, чтобы достигалось высветление душ красотой - ведь получалось же это у итальянцев пятнадцатого века! Он впитывает в себя их уроки. Однако совсем особые размышления, должно быть не предусмотренные гидами, вызывали у него их однотипные пояснения относительно зданий, дворцов и балюстрад: палаццо - это дом-памятник в честь его строителя и владельца… "Достоинство мужа должно быть увенчано домом".
Вот ведь что. Так где же его дом?.. Из Парижа лавочников они уезжали сюда с недоуменным и раздраженным чувством, боялись: что, если в Италии будет хуже? Хотели найти хотя бы покой, солнце и сколько-нибудь человеческую обстановку. И нашли ее. Пожалуй, они проживут здесь с год, если не произойдет ничего непредвиденного. Италия - это радость…
Однако где он, дом для его души? - спрашивал он себя и здесь. В доме не только радуются, но и с пользой работают.
Вновь они встретили на туристских дорогах семейство Тучковых.
Чаще всего они беседовали с Алексеем Алексеевичем не о здешних красотах, а о сроках возможных российских перемен - ведь вот же в Италии разгорается!.. "Генерал" верил, что если так дальше, то не за горами. Он имел в виду сочувствие общественного мнения в России пресечению помещичьих злоупотреблений, а также распространение "идей".